Рискующее сердце
Шрифт:
В короткой заметке из окопной хроники лейтенанта Штурма, по ходу действия сожженной в последний момент, сформулированы главные мысли будущих работ, которые привлекут к Юнгеру внимание. Хмель войны, оказывается, в том, что отрицается и даже уничтожается отдельное существование, подверженное этому хмелю: «С тех пор как изобретены мораль и порох, принцип, согласно которому оказывается предпочтение достойнейшему, начал терять всякое значение для отдельной человеческой жизни». Спрашивается, если предпочтение достойнейшему отпадает, какой смысл имеет «утонченное чувство чести», которым руководствуется лейтенант Штурм? Смысл в том, чтобы руководствоваться этим чувством, даже если сознаешь, что смысла оно не имеет. Этот вопрос едва ли не главный для лейтенанта Штурма: «Ибо интеллект надорвался в своем невероятном танце на канате между противоположностями, не позволяющими навести никакого моста. Рано или поздно он должен разбиться, сорвавшись в пропасть сумасшедшего смеха. И тогда качнулся в другую сторону тот таинственный маятник, движущий все живое, тот непостижимый мировой разум, пытающийся ударом кулака, чудовищным взрывчатым воспламенением проделать брешь в кладке плитняка, чтобы выбраться на новые пути. А волна в море, поколение назвало абсурдом то, что обрекало его на гибель». Формулировка исторически точная, почти пророческая. Слово «абсурд» действительно станет неподдельным ключом к духовной жизни XX века, стоит вспомнить хотя бы «Эссе об абсурде» Альбера Камю и театр абсурда. А поколение, назвавшее абсурдом то, что обрекало его на гибель, это, очевидно, «потерянное поколение», с которым лейтенант Штурм категорически не согласен и которое он, как сам Юнгер, презирает. Абсурд опровергается «утонченным чувством чести», даже если оно само абсурдно, когда отдельная человеческая жизнь потеряла значение. Но без
Таким образом, лейтенант Штурм не совсем согласен с репликой, будто «этот вот застрелился от страха смерти». Но упорный протест отдельного существа и есть абсурд, который, по Альберу Камю, может переходить и в бунт, так что и самоубийство в солдатской уборной, быть может, уже бунт, только такого бунта лейтенант Штурм не приемлет, предпочитая расстаться с жизнью иначе, даже если отдельная человеческая жизнь и утратила значение: «Можно в точности проследить, как это значение постепенно присваивается государственным организмом, который все более безапелляционно ограничивает функции отдельного существования одной специализированной ячейкой. Сегодня каждый стоит столько, во сколько его оценивает государство, и сам по себе он давно перестал быть существенным для такой оценки. Систематически отсекается целый ряд качеств, по-своему значительных, и таким путем производятся люди, не способные существовать порознь».
К людям, не способным существовать порознь, трудно отнести лейтенанта Штурма, не говоря уже о самом Юнгере, остававшемся одиночкой даже в скученности окопов. Но для Штурма пойти на фронт со всеми значило существовать порознь, поскольку он мог бы уклониться от призыва, как уклонились бы на его месте и действительно уклонились многие другие интеллектуалы, «когда созерцают и пишут, в то время как мы действуем». Так, Юнгер-Штурм как раз верен себе, отказываясь существовать порознь и воспевая государство: «…тяжелый ущерб, нанесенный современному государству, угрожает и каждому индивидууму в самом его существовании. ‹…› Этой исполинской опасностью объясняется ожесточенная ярость, „jusqu’au bout“ (кавалер ордена Pour le m'erite и здесь не может обойтись без французского оборота. — В. М.), до последнего вздоха в борьбе, которую ведут между собой два подобных воплощения власти». Казалось бы, это слова непреклонного, непоколебимого государственника из тех, кого называют патриотами. Но позиция Юнгера-Штурма не сводится и к патриотизму: «Эта война была первичной тучей психических возможностей, заряженных взрывчатым развитием; тот, кто усматривал в ней лишь грубое, варварское, вышелушивал одно лишь качество из гигантского комплекса, как и тот, кто видел в нем лишь патриотическую героику». Несомненно, отдельное человеческое существование присваивается государственным организмом: «И здесь также сказывалось то, что не отдельные органы государства, а само государство как целое вело войну. ‹…› Человеческие отношения подлежали компетенции младших командиров. Но в воздухе нависла гигантская опасность, обусловленная их неспособностью равномерно преисполнить массу значением Цели. А тело, подверженное испытанию на прочность затяжной войной, не терпело трещин».
Итак, пробуешь себя на зуб, когда тело государства подвержено испытанию на прочность. У государства своя функция: ведение войны. Эту идею Эрнст Юнгер подробно разовьет в 1930 году в специальной работе «Тотальная мобилизация». Тотальная мобилизация отличается от всеобщей мобилизации, которую может объявить государство. Тотальной мобилизации подлежит само государство: «Тотальную мобилизацию не осуществляют люди, скорее, она осуществляется сама; в военное и мирное время она является выражением скрытого и повелительного требования, которому подчиняет нас эта жизнь в эпоху масс и машин. Поэтому каждая отдельная жизнь все однозначнее становится жизнью рабочего и за войнами рыцарей, королей и бюргеров следуют войны рабочих, — войны, отличающиеся рациональной структурой и беспощадностью, представление о которых мы получили уже в первом большом столкновении XX века». [13]
13
Юнгер Э.Рабочий. Господство и гештальт. СПб., 2000. С. 453.
В 1932 году Эрнст Юнгер напишет книгу «Рабочий. Господство и гештальт», где будет особый раздел: «Техника как мобилизация мира гештальтом рабочего». Слово «рабочий» в книге Юнгера до сих пор настораживает и даже шокирует своей демонстративной прозаичностью. В результате тотальной мобилизации, по Юнгеру, формируется именно рабочий, а не солдат. Рабочий и его работа определяют современное государство и современную жизнь снизу доверху. А призвание рабочего, проявление его бытия — техника, без которой невозможна современная война. Постижение техники в духе тотальной мобилизации начинается в романе «Лейтенант Штурм»: «Все техническое претило Штурму, но устройство позиции, превращающее безобидный кусок природы в сложное оборонительное сооружение, все больше захватывало его». С проницательностью естествоиспытателя Юнгер устанавливает, что традиционная война ушла в прошлое и наступила эпоха «стальных машин, где дышит интеграл», как он писал бы, если бы читал Блока: «Рассчитанный выстрел искушенного стрелка, прицельный огонь орудий вместе с восторгом единоборства уступили место неразборчивому пулеметному огню и сконцентрированным артиллерийским ударам. Решение можно было вычислить арифметически: кто накрывал определенную площадь в квадратных метрах большим количеством снарядов, тот зажимал уже победу в собственном кулаке». Так происходит исчезновение человека в технике: «И потому воюющим сторонам, этому подземному обслуживающему персоналу истребительных машин, порою неделями не приходило в голову, что здесь человек противостоит человеку». В «Рискующем сердце» тотальная мобилизация оборачивается фантасмагорией, напоминающей «воздушные замки из ничего, чтобы затем закалить их в сталь и наложить оковами на всю живую плоть мира», как писал о немецкой философии П. А. Флоренский. [14] Юнгер так и пишет: «На что нацелено ваше воинское братство? Эти армии рабочих, эти войска машин, эти помыслы, мечты, светочи, эти торговцы, ученые, солдаты, праздношатающиеся и преступники, эти башни, шоссе и рельсы, стальные химеры(подчеркнуто мной. — В. М.), птицы из алюминия — что высказывается через них, что их сочетает?» Уже в «Лейтенанте Штурме» Эрнст Юнгер дает на это недвусмысленный ответ, вдохновляясь Шпенглером, чью «Гибель Абендланда» (в общепринятом переводе — «Закат Европы») он читал тогда с пристальным восхищением, упиваясь «музыкой аналогий»: «Именно на этом маленьком островке культуры среди угрожающей пустыни пробуждалось чувство, подтверждающее, что каждая культура перед своей гибелью облекается мерцанием последнего высшего великолепия: чувство совершенной бесцельности, бытия, реющего фейерверком над ночными водами».
14
Павел Флоренский.Иконостас. СПб., 1993. С. 106.
Тут обнаруживается последняя военная тайна этой героической прозы. Война ведется не ради победы, которая немыслима в такой войне. Война ведется ради самой войны, так как без войны нет ни человеческого достоинства, ни культуры. «Маленький островок культуры среди угрожающей пустыни» — это блиндаж или бывший винный погреб, где офицеры наслаждаются будущим «Декамероном блиндажа», новеллами Штурма. В сущности, ничто не мешает им сдаться в плен симпатичным английским джентльменам. Но война ради войны — это война ради героической гибели. Отсюда лаконично вежливое, почти куртуазное «No, sir» в ответ на не менее любезное «You are prisoners!» За этим следуют взрывы ручных фанат, но Штурму дано сохранить в смерти самое главное: «Напоследок он почувствовал, что его затягивает водоворот старинной мелодии». Возвращается предание о Якове Бёме, философическом предке Эрнста Юнгера, а значит, и Штурма: «Так почил Яков Бёме, уловив отдаленную музыку, которой не слышал никто, кроме умирающего». [15]
15
Бонавентура.Ночные бдения. М., 1990. С. 10.
ЛЕЙТЕНАНТ
1
Часы, предшествующие закату, командиры взводов третьей роты имели обыкновение посвящать общению. Освеженные нервы возвращали в это время ценность мелочам, делая их достойными бесконечных разговоров. Когда встречались по утрам после дождливых ночей, проведенных под огнем среди тысяч потрясений, мысли были бессвязны и колки; один проходил мимо другого, и злость иногда разряжалась вспышками, которые в мирное время давали бы повод судам чести для многонедельных заседаний.
1
Этот роман — первое произведение Эрнста Юнгера в жанре художественной прозы, хотя художественность так или иначе свойственна всему, что он писал, включая политическую публицистику. «Лейтенант Штурм» был опубликован в 1923 году в газете «Ганноверский курьер», в шестнадцати апрельских выпусках. В это время молодой ветеран войны Эрнст Юнгер, автор уже прогремевшей на весь мир книги «В стальных грозах», еще не решил, становиться ли ему профессиональным писателем, и всерьез подумывает о карьере кадрового офицера. В этой связи он даже высказывает в письме к матери нежелание прослыть среди профессиональных военных пишущим эстетом. Лейтенант Штурм — именно такой эстет, продолжающий писать даже в окопах, что не мешает ему героически погибнуть. Штурм — фигура явно автобиографическая. Юнгер это вполне осознает и подчеркивает, подписывая свои более поздние публицистические статьи псевдонимом «Ганс Штурм». В 20-е годы «Лейтенант Штурм» так и остался газетной публикацией. Издан он был лишь сорок лет спустя, в 1963 году, когда стало ясно, что в небольшом романе молодого офицера присутствует уже в значительной степени вся проблематика будущего писателя и мыслителя Эрнста Юнгера.
Название «Лейтенант Штурм» перекликается с названием «В стальных грозах». Фамилия героя — распространенная немецкая фамилия, но в романе это, несомненно, значащее имя. Слово «Sturm» означает бурю и входит в словосочетание «Sturm und Drang» («Буря и натиск»). Так называлось предромантическое направление в немецкой литературе XVIII века, виднейшим представителем которого был Фридрих Шиллер со своей драмой «Разбойники». В «Рискующем сердце» Эрнст Юнгер заявит о своих симпатиях к этому направлению. И в то же время «Штурм» — это штурм немецких позиций, предпринятый англичанами и стоивший жизни герою романа с таким же именем.
Некоторые страницы романа разительно напоминают военную прозу Льва Толстого. В декабре 1917 году Эрнст Юнгер сообщает в письме к брату, что он много читает, и прежде всего русских: Гоголя, Достоевского, Толстого. Лейтенант Штурм — не менее рьяный читатель; в боевых условиях он читает чуть ли не запоем, оставаясь при этом безупречным офицером. В западном литературоведении принято говорить о разладе эстета и солдата в личности лейтенанта Штурма (и самого Эрнста Юнгера), между тем лейтенант Штурм — отважный воин именно потому, что он эстетствующий интеллектуал-аналитик; он отправляется на фронт, руководствуясь не столько патриотическими эмоциями, сколько интеллектуально-эстетическими вкусами. Не выполнять воинского долга значит для него отрекаться от самого себя, но и в этом сказывается утонченность художественной натуры. Характерно, что, хлебая солдатскую «тюрягу» (от слова «тюря»), серо-зеленое варево из овощей, бобов и лапши, лейтенант Штурм читает наряду с европейской классикой, сдобренной цветами новейшего декаданса, также «Изыски штеттинской кухни» издания 1747 года и «Гастрософию» барона фон Ферста, пособия для прихотливейших гурманов. И это не просто изыск. Эрнст Юнгер вернется к этой теме в «Рискующем сердце», где провозгласит гурманство своеобразной формой героизма в государстве, приветствуя сочетание стоического и эпикурейского.
Даже живопись присутствует в окопно-траншейном быту трех друзей-офицеров, один из которых — писатель (Штурм-Юнгер), другой — художник (Хугерсхоф), а третий — просвещенный любитель искусств, склонный к художественной критике (Деринг). Все трое сходятся каждую ночь слушать фрагменты будущего произведения, которое Штурм в духе Боккаччо называет «Декамероном блиндажа»: «Десять старых вояк, таких как мы здесь, сидят у огня и рассказывают о пережитом». Впрочем, четвертый, вояка без затей фон Хорн, засыпает под чтение Штурма, и сам Штурм поджигает тетрадь, из которой только что читал, чтобы осветить блиндаж, где под английским обстрелом гаснет свет.
Проза Штурма пока еще не о войне. Война лишь присутствует во внутреннем мире героя, ищущего любовных приключений в городе. Но Эрнст Юнгер пишет именно о войне. В этом романе вырабатывается чеканный стиль его прозы, главное его достоинство, редкость в немецкой литературе, — завораживающий своим глубокомыслием или обволакивающей музыкальностью при некоторой стилистической аморфности. Отточенная проза Эрнста Юнгера — проза художника-аналитика, четко фиксирующего импульсы времени, даже если каждый из этих импульсов фиксируется лишь под угрозой уничтожения.
Напротив, после четырехчасового сна каждый просыпался другим человеком. Умывшись из стального шлема и почистив зубы, закуривали первую сигарету. Читали почту, доставляемую вместе с едой, и только потом вынимали котелки из теплого короба, переложенного сеном. Затем, нацепив пистолет, выходили из блиндажа и тащились в окопы. Это был час, когда офицеры имели обыкновение собираться у лейтенанта Штурма, командующего центральным взводом.
Этот час был подобен биржевой сессии, когда переоценивались все вещи, имевшие значение на фронте. Рота была подобна закопавшемуся в песок животному, чьи мускулы продолжают играть, вибрируя при всей видимости внешнего спокойствия. Наступление было прыжком, приводившим в движение все силы, и только в обороне люди снова сосредоточивались друг на друге, осуществляя все оттенки общения. С человечеством их связывали тонкие нити, которые могли порваться в любую минуту, и подразделение было подобно деревне, изолированной в альпийской долине зимними заносами. Нарастал всеобщий интерес к отдельному человеку, психологическое любопытство, таящееся в каждом, только усиливалось, обреченное довольствоваться одними и теми же явлениями.
Эти люди со своей совместной жизнью, от которой тыл отгораживался словами «товарищество» или «боевое братство», не оставили дома ничего из того, что переполняло их в мирное время. Они были прежними, оказавшись в другой стране и в другой форме бытия. Они принесли с собой то своеобразное чувство, которое схватывает лицо другого человека, его улыбку или звук его голоса в темноте и таким способом выводит уравнение между «я» и «ты».
Профессора и стеклодувы, вместе отряженные на посты подслушивания, бродяги, электротехники и гимназисты, объединенные в патруль, парикмахеры и крестьянские парни, вместе сидящие в траншеях, подносчики боеприпасов, саперы и доставщики пищи, офицеры и унтер-офицеры, перешептывающиеся в темных углах окопов, — все они составляли одну большую семью, живущую не лучше и не хуже, чем любая другая семья. Среди них были молодые, всегда веселые, и мимо них никто не проходил, не засмеявшись или дружески не окликнув их; были бородатые глазастые папаши, умеющие окружить себя уважением и в любой переделке найти нужное слово, сыны народа, отличающиеся деловитой выдержкой и готовностью прийти на помощь, а также озорные вертопрахи, отлынивающие от работы в заброшенных окопах и блиндажах, где они умудрялись покурить или даже всхрапнуть в рабочее время, но зато побивающие все рекорды за едой и способные на отдыхе отпускать ошеломляющие шутки. Кое-кто вообще оставался вне поля зрения, как запятая, мимо которой проскальзывают глаза читающего; на этих обращали внимание лишь тогда, когда снаряд уничтожал их. У других внешность не располагала к ним, и они уединялись по углам, сторонясь остальных; за что бы они ни брались, все валилось у них из рук, и никто не хотел отправляться вместе с ними на дежурство. Их награждали обидными кличками, и когда приходилось делать что-нибудь особенно нудное, например перетаскивать боеприпасы или натягивать проволоку, было само собой понятно, что капрал именно их назначит в подобный наряд. Были и такие, кто умел извлекать из окарины чувствительные мелодии, пел по вечерам отрывочные куплеты или придавал пояскам снарядов, осколкам гранат и кусочкам мела вид изящных фигурок, вызывая этим к себе симпатию. Воинские звания были разделены стенами северогерманской дисциплины. За этими стенами оттачивались противоречия и оживлялись чувства, прорывавшиеся, правда, лишь в редкие мгновения.
В сущности, в этом воюющем сообществе, в этой роте, обреченной жить и умирать, особенно отчетливо обнаруживались странная текучесть и скорбь человеческого общения. Как поколение мошкары, все это плясало друг в друге, но вскоре уничтожалось малейшим порывом ветра. Действительно, стоило доставщикам пищи принести с кухни грогу или общему настроению слегка подтаять от мягкого вечера, и все уже были как братья и вовлекали в свой круг даже отщепенцев. Когда рота несла очередную потерю, все остальные стояли над телом убитого, и взгляды их соприкасались глубоко и смутно. Но когда смерть грозовым облаком нависала над окопами, тогда каждый был за себя, оставаясь один в темноте среди воя и скрежета, ослепленный взрывающимися молниями и не чувствуя в груди ничего, кроме безграничного одиночества.