Роберт Бернс
Шрифт:
А-а, вот она, божественная мисс Элиза Барнет. Рядом с ней ее отец — лорд Монбоддо, высокий, сухой, с выгнутым орлиным носом. Бернс уже дважды обедал в доме лорда Монбоддо, его сердце снова «воспламенилось, как трут», — на этот раз богиней была мисс Элиза, хрупкая и серьезная девушка. Слушать игру этого ангела на арфе было чистейшим наслаждением. Не меньше удовольствия Роберту доставили беседы с ее отцом. Лорд Монбоддо был одним из тех ученых, которыми недаром славился Эдинбург. Если бы Бернс приехал на десять лет раньше, он застал бы еще в живых двух знаменитых людей: философа Юма и экономиста Смита. Но и сейчас в Эдинбурге живет доктор Блэр, о котором часто говорили, что для воспитания юношества достаточно библии и проповедей Блэра. В университете лекции по этике — она называется «моральной философией» —
Ни доктора Грегори, ни профессора Стюарта на балу нет. Ученых, врачей, адвокатов обычно не приглашают в свет, если они не принадлежат к аристократии, как Генри Эрскин — декан коллегии адвокатов, красавец с женственным лицом, который сейчас разговаривает в углу со своим другом Джеймсом Бозвеллом.
Бернс давно слышал о Бозвелле — его имение было расположено неподалеку от Эйра, он и родился в одном приходе с Бернсом, и его отец был судьей Эйрширского округа. Бозвелл много путешествовал, и Бернс знал о его благородных выступлениях в защиту храбрых жителей итальянского острова Корсика, которые боролись за свою свободу. Бернсу очень хотелось познакомиться с Бозвеллом, и сейчас, разговаривая с мисс Элизой, он поглядывал в ту сторону, где стоял высокий, худощавый, быстроглазый Бозвелл в бледно-лиловом шелковом костюме. Но Бозвелл, пожалуй, единственный из всех присутствующих, даже ни разу не взглянул на Бернса.
Бал был уже в разгаре, как вдруг все зашевелилось, зашумело, заволновалось: приехала герцогиня Гордон.
Джини, как ее по старой памяти звал весь знатный Эдинбург, была все еще на редкость хороша собой, хотя ей уже минуло тридцать семь лет и она вырастила троих детей. Без нее не обходилась ни одна охота, ни один бал, ни одна веселая затея. Она могла съесть невероятное количество свежих устриц, танцевать до утра, пить вино, не пьянея, и обыгрывать в карты самых завзятых игроков. Эдинбургский «свет» обожал ее, прощал ей все шалости, гордился тем, что и при дворе в Лондоне она была первой дамой, что сам король — мрачноватый, унылый и болезненный человек — оживал при ее появлении. Никто не умел так весело шутить, так открыто и приветливо улыбаться, никто так не радовался всякой новизне, как она.
Об эйрширском пахаре-поэте она уже была наслышана и от своего друга, лорда Гленкерна, который показал ей стихи Бернса, и от автора «Человека чувств» Генри Маккензи, написавшего статью о Бернсе. В статье говорилось, что, несмотря на «низкое происхождение и отсутствие настоящего образования», этот «богом наставленный пахарь из своей нищеты и невежества взирает на людей и нравы с необычной проницательностью и пониманием». Автор статьи очень хвалил «высокие чувства, силу, выразительность описаний» и все особенности этого своеобразного таланта и добавлял, что «упоминанием о низком происхождении поэта он вовсе не хочет подчеркнуть достоинства его стихов, которые безотносительно к его биографии трогают сердца и вызывают вполне заслуженное одобрение».
Герцогине Гордон стихи очень понравились. Особенно смеялась она над забавнейшим описанием «насекомого», забравшегося на шляпку нарядной дамы. Она запомнила последние строки:
Ах, если б у себя могли мыУвидеть все, что ближним зримо,Что видит взор идущих мимоСо стороны, —О, как мы стали бы терпимыИ как скромны!Герцогиню ничуть не смущали шотландские слова в стихах
О этот неисправимый Бозвелл! Он и слушать не захотел, когда ему стали рассказывать про «чудо-пахаря». С насмешкой он заявил, что когда-то у его друзей был домашний учитель, который, написав длиннейшее и глупейшее поздравление в стихах, потом объяснял: «Я воображал, что весьма трудно писать стихи, но теперь после первой же пробы я обнаружил, что это весьма легко».
— Я спросил этого учителя — нашло ли на него нечто вроде внезапного вдохновения, и он сказал: «Да!» — добавил Бозвелл.
Герцогиня Гордон тогда же подумала, что ей непременно надо самой проверить, каков этот Бернс, и приказала устроителям ежегодного бала Каледонского охотничьего клуба пригласить «забавного» эйрширца. А слово ее было законом.
И вот он стоит перед ней, низко наклонив красивую темную голову. Оказывается, ненапудренные волосы гораздо изящнее, чем парик, особенно когда они так естественно вьются. Герцогиня задает гостю какой-то пустячный вопрос, и он отвечает приятным глуховатым голосом, с безукоризненным выговором, непринужденно и вместе с тем почтительно и очень кстати вставляет какое-то французское слово. «Вот так невежество!» — думает герцогиня и с ослепительной улыбкой, перед которой таяли короли и министры, подает руку «его поэтической светлости» — нищему эйрширскому фермеру, мечтающему о месте мелкого акцизного чиновника.
Всю ночь герцогиня танцевала с поэтом. Уже перешептывались дамы, возмущенно пожимал плечами Бозвелл, снисходительно улыбался лорд Гленкерн, земляк Бернса, радуясь за своего подопечного. Прощаясь, Бернс наклонился к руке герцогини и благоговейно поцеловал ее перчатку. Это была фамильярность. Герцогиня слегка приподняла бровь, но «пахарь» посмотрел на нее таким спокойным, ласковым и благодарным взглядом, что она, вспыхнув, опустила глаза.
— Ваш пахарь совсем вскружил мне голову! — громко сказала она лорду Гленкерну, когда он подсаживал ее в карету.
Эти слова побежали по толпе, словно электрический ток. И двери «большого света» столицы настежь распахнулись перед Робертом Бернсом.
Он вернулся домой на рассвете и, устало понурив голову, сел на край постели, где крепко спал Ричмонд. Ему вдруг стало страшно — как будто его из темноты вытащили под слепящий свет яркого фонаря. Эти три недели в Эдинбурге прошли в каком-то невероятном сумбуре. Сначала он никуда не ходил, никого не видел, только бродил по узким, как ущелья, проулкам среди высоких каменных домов, спускался по каменным ступеням длинной лестницы от Парламентской площади вниз, на шумную, мощенную камнем улицу. Камень, серый камень везде. Над городом вздымается громада каменного замка, каменные ограды вокруг церквей, каменные лица у прохожих. Он зашел в книжную лавку, которую пятьдесят лет назад открыл поэт Аллан Рамзей, выпустивший первый сборник шотландских песен. Говорят, уцелела его библиотека — там должно быть огромное собрание песен и старинных баллад. В старой лавке Рамзея теперь хозяйничает мистер Вильям Крич, бывший воспитатель лорда Гленкерна. Лорд Гленкерн собирается познакомить с ним Бернса: у Крича — лучшая типография в городе, и, если лорд Гленкерн уговорит весь Каледонский охотничий клуб поддержать подписку на новое издание стихов Бернса, Крич, вероятно, согласится их напечатать.
В один из первых дней Бернс побывал и на кладбище при канонгейтской церкви, где был похоронен Роберт Фергюссон. Он долго бродил меж серых надгробий, расспрашивал сторожей, но никто ему не мог указать могилу бедного его тезки, его брата по музам...
Роберт посмотрел на Ричмонда: тот крепко спал, его круглое лицо выражало полное удовлетворение. Добрый Ричмонд не только уступил другу половину своей постели, но и счастлив за него, рад каждой его удаче, как будто его самого недавно чествовали на балу Каледонского клуба.