Роберт Бернс
Шрифт:
«Мой час настал, — пишет Роберт верному Джону Ричмонду. — Мы с тобой больше никогда не встретимся в Великобритании. Я получил распоряжение через три недели, не позже, отправиться на корабле „Нэнси“, с капитаном Смитом, из Клайда на Ямайку. Для всех в Мохлине, кроме нашего друга Смита, это тайна. Поверишь ли? Мистер Армор получил правомочие швырнуть меня в тюрьму, пока я не внесу в обеспечение Джин огромнейшую сумму. Они держат это в секрете, но я узнал обо всем из такого источника, который им и не снится. И теперь я прячусь то у одного приятеля, то у другого, и мне, как истинному сыну человеческому, „негде преклонить главу“. Знаю, ты обрушишь проклятия на ее голову, но пощади бедную запуганную девочку ради меня! Зато пусть все фурии, разрывающие грудь оскорбленного, взбешенного любовника, терзают
Твой, здесь и за гробом,
Роберт Бернс».
Письмо помечено 30 июля.
А на следующий день, 31-го числа, в маленькой типографии Вильсона, в Кильмарноке, кончили печатать шестьсот двенадцать продолговатых небольших книжек в восьмую долю листа, в «элегантной» серой обложке из толстой бумаги, цена — три шиллинга. Триста пятьдесят экземпляров в продажу не поступало: они принадлежали подписчикам.
Двести пятьдесят экземпляров пошло в продажу — за исключением нескольких книг, выданных автору на руки.
Каждый, кто держал в руках свежие, пахнущие типографией листки корректур, каждый, кто в сотый раз перелистывал туго сброшюрованные страницы новой книги и в сотый раз читал черным по белому свое имя на титульном листе, знает это чувство «выхода в свет»: в нем и гордость и робость, надежда и страх, в нем — сознание своей силы и своего бессилия при мысли о том, что можно бы сделать лучше и что надо, непременно надо, сделать лучше, больше...
Для Роберта Бернса первый томик его стихов был поистине «выходом в свет», утверждением своего права разговаривать не только с друзьями и соседями, но и со всей Шотландией.
И Шотландия откликнулась на его голос так, как никогда не откликалась на голоса других своих поэтов.
5
Три шиллинга — большая сумма, особенно если получаешь пятнадцать шиллингов в год! В каждом шиллинге — двенадцать с трудом заработанных пенсов: батрак на ферме обычно работает за жилье и кусок хлеба и только изредка подрабатывает два-три пенса у соседей.
Еще труднее девушке-служанке: для того чтобы купить новое платьишко или чепчик с самым дешевым кружевцем, надо, не разгибая спины, шить по ночам чужие наряды, складывать в старый чулок медяк за медяком, а иногда и не отказываться от подарка хозяйского сынка, платя за это дорогой ценой.
И все же в книжной лавочке Вильсона, в Кильмарноке, появляются необычные покупатели: то босоногий запыленный парень в длинной, навыпуск, домотканой рубахе, то две застенчивые хихикающие девчонки, которые долго пересчитывают медяки и шепотом препираются насчет того, что «Лиззи тоже дала два пенса». Все они спрашивают одну и ту же книжку, и мистер Вильсон жалеет, что взял из типографии всего тридцать экземпляров: скоро он их все продаст. Последний экземпляр достается запыхавшемуся немолодому человеку со схваченными ремешком волосами, в которых застряли кусочки льняной пряжи. Он бережно заворачивает книгу в край кожаного фартука и несет на окраину, в длинное полутемное здание ткацкой мастерской. Уже вечер, пора расходиться, после двенадцатичасовой работы не держат ноги, устали глаза. Осторожно, по листкам, расшивается небольшая книжечка, каждый, кто участвовал в складчине, берет свой листок: вечером он его перепишет, а завтра возьмет другой.
Владелица замка Дэнлоп миссис Фрэнсис Уоллес Дэнлоп, мать пяти сыновей и шести дочерей, в ту осень жила в постоянной тоске и грусти: недавно она потеряла мужа, с которым прожила долгую и счастливую жизнь. Миссис Дэнлоп было уже под шестьдесят, но она живо интересовалась всем, что делалось на свете, много читала, переписывалась с выдающимися литераторами и даже сама писала стихи.
Небольшой томик стихов Бернса попал к ней случайно. Она открыла его на поэме «Субботний вечер поселянина». Эти строки показались ей откровением. Она прочла книгу от буквы до буквы. Стихи ее поразили: рядом с «грубоватыми»,
«Прилагаемые безделицы не являются творениями поэта, который, обладая всеми преимуществами искусной учености, живя, быть может, в изящной праздности высшего света, снисходит до сельской темы, взирая на Феокрита или Вергилия. Для автора сей книги великие имена этих поэтов и их соотечественников — „сосуд запечатанный и книга закрытая“. Не будучи знаком с обязательными требованиями и правилами, по которым надо начинать свою поэтическую деятельность, автор просто поет чувства, какие он испытал сам, и нравы, которые он наблюдал у своих сельских собратьев, поет на своем и их родном языке».
Как скромно и достойно пишет он о том, что «выступает перед светом в страхе и трепете» и что больше всего он боится, как бы не сочли его наглым болваном, который хочет навязать миру свои пустые излияния. Он цитирует Шенстона: «Робость принизила многих гениев до уединенного забвения, но еще никогда не подняла никого до славы!» Он с уважением и любовью говорит о своих предшественниках, о таланте Рамзея и великолепных откровениях бедного, несчастного Фергюссона — себя он считает неравным им, но признает, что «этих справедливо чтимых шотландских поэтов он часто вспоминал в своих стихах, но скорее заимствуя от их огня, чем рабски им подражая».
Миссис Дэнлоп любит шотландскую поэзию, она не принадлежит к тем представителям аристократии, которые стараются подражать англичанам и отрекаются от шотландских традиций. Она выросла в сельской местности, отлично понимает крестьянскую речь и сама говорит по-шотландски. Стихи этого пахаря вывели ее из многодневного оцепенения. Она сейчас же напишет автору, пошлет слугу в Моссгил — это всего шестнадцать миль от ее имения — с просьбой прислать шесть экземпляров чудесной книги.
Миссис Дэнлоп очень понравились и «Две собаки», с которых начинался сборник, несмотря на не вполне салонные слова, как, например, «мочился с ними на забор». Оба послания «К шотландскому виски» и «К депутатам парламента», в которых поэт просит снять налоги с ячменного виски, показались почтенной даме несколько «вульгарными и простонародными». В самом деле, можно ли писать, что Муза «надорвалась от крику и охрипла» и что «у вас, ваша честь, заболело бы сердце, если б вы увидели, как она плюхнулась задом прямо в пыль и орет эти прозаические стихи!». Правда, написано это весьма искусно, талант у автора незаурядный, хоть и берет он те же старинные размеры, какими писали его предшественники. Жаль, что он не направил все свое умение на такие прелестные стихи, как посвящение горной маргаритке, примятой его плугом, или трогательную элегию бедной овце Мэйли.
За эти прекрасные стихи, за чудесное «Видение», написанное хотя и простонародным языком, но все же под явным — и, с точки зрения миссис Дэнлоп, благотворным — влиянием классики, она готова простить автору даже непочтительные стихи, посвященные его величеству королю Георгу Третьему.
Нет, миссис Дэнлоп не поклонница ганноверской династии, отнявшей трон у законных шотландских королей, у Стюартов. Недаром она ведет свой род от защитника Шотландии, врага всех узурпаторов — Уильяма Уоллеса. Все же ей кажется, что неуместно простому крестьянину столь фамильярно обращаться к королю и всему августейшему семейству.
Но миссис Дэнлоп достаточно умна и достаточно понимает стихи, чтобы сразу почувствовать, какой необычный автор перед ней. И она отправляет слугу с письмом, которое станет завязкой многолетней дружбы и самой откровенной переписки.
Письмо не застало Бернса дома — в этот день он был вторично приглашен к обеду в дом профессора моральной философии Эдинбургского университета доктора Дугальда Стюарта, с которым познакомился в октябре.
Профессор Стюарт, сын известного математика, жил этой осенью в своем небольшом имении, где у него гостил лорд Бэзиль Дэйр — болезненный и восторженный юноша, полный благородных планов преобразования человечества на основах всеобщего равенства и братства.