Робинзон и ГулливерСудьба двух литературных героев
Шрифт:
Первый способ создать видимость достоверных записок, а не вымысла, — это исчезновение автора. Дефо и приписал «Робинзона» и «Синглтона» морякам, «Молль Флендерс» и «Роксану» — женщинам легкого поведения, а «Дневник чумного года» якобы составлен хозяином шорной мастерской [19] .
Но важнейшая причина, по которой автор не обнаруживал себя, заключена в традиции повествования как предания, которое, конечно, не измышляется каким-то одним человеком, а передается от рассказчика к рассказчику. И ко времени Дефо эта традиция еще не выветрилась.
19
Двумя буквами подписан «Дневник»— Г. Ф. Это Генри Фо, дядя писателя, действительно шорник, который был очевидцем чумы и многое рассказал племяннику. Дефо поставил на своем произведении клеймо семейное, что имело для него значение традиции.
Кто
У Дефо дистанция между преданием и повествователем сократилась до минимума: «история подлинной жизни», документ, и тот, кому этот документ попал в руки. Все-таки, спрятавшись за персонажа, «настоящего виновника этих записок», за «историю подлинной жизни», автор заставляет работать на себя именно предание, инерцию авторитета, власть уже известного публике, наконец, силу славы.
О романе «Полковник Джек» он так и сказал: «написано автором Робинзона Крузо», — но чаще использовал Дефо авторитет общеизвестного. «…Прозванная графиней Винтельштейн в Германии, известная как леди Роксана во времена Карла II» — то есть нечего и убеждать в достоверности этой особы. Подкидыш, воровка Молль Флендерс именуется «знаменитой». Уже после того, как этот роман был издан, Дефо печатает в газете заметку «Племянница Молль Флендерс» и рассказывает про какую-то Молль Кинг, промышлявшую кражей карманных часов, большей частью по церквям. Она-де, эта Молль, пойманная, назвалась племянницей той самой, «знаменитой», Молль Флендерс. Выпустив роман, Дефо продолжает заботиться о самом главном в репутации своей героини — о достоверности. А себя Дефо даже «рассказчиком» не называет, он, как указано в предисловии к «Роксане», всего-навсего «передал» рассказ: подправил слог и отнес в типографию. Тщательно прилаживает Дефо маску «редактора». Предваряя первую часть «Робинзона», он посвящает читателей в свои «редакторские» сомнения. Исповедь моряка из Йорка до того искренна, что редактор подумал, не сократить ли кое-что… Нет, пусть уж будет все как есть!
Еще одна существенная причина, заставлявшая автора прятаться, состояла помимо прочего и в общественном положении писателя. Писательство не считалось делом особенно почтенным. Разве что для поэтов делалось исключение. Но строчить изо дня в день, печатать и получать за это деньги — и недостойно, и даже просто немыслимо, что-то вроде актерства, клоунства, комедиантства. Известно, что со времен Шекспира лицедеи, не имевшие вельможного покровительства, приравнивались к бродягам и «упорным нищим»: поставить у столба и сечь кнутом или же просто повесить — такова со всем этим «сбродом» расправа. Предубеждение против всех «развлекательных» (мы бы сказали творческих) профессий оставалось распространенным, собственно, до конца прошлого века хотя бы потому, что профессией, то есть узаконенно признанным способом зарабатывать себе на жизнь, и актерство, и писательство, и вообще любое художественное творчество сделалось всего каких-нибудь сто лет назад. Существовал профессионализм в искусстве всегда, но распространился и был признан этот профессионализм совсем недавно. Актеры играли как актеры, однако значились они «слугами королевского величества» или же «людьми лорда-адмирала». Писателю не платили, а «оказывали покровительство». Литератор Сэмюэль Джонсон, младший современник Дефо и Свифта, фактически первый прямо сказал о том, что существует писательским трудом. Приходилось признаваться в том и Дефо, но именно приходилось, оправдываясь. «Надо быть дураком, чтобы писать не ради денег», — спокойно говаривал Джонсон, формулируя ту диалектику творческого труда, о которой у нас скажет Пушкин: «Не продается вдохновенье, но можно рукопись продать». Однако сам Пушкин терпеть не мог, если называли его «сочинителем». Миновала еще целая эпоха, прежде чем выработались общепринятые условия писательского существования. Тогда уж прятаться сочинителю стало и трудно, и, главное, невыгодно. Напротив, как всякий предприниматель, автор спешил поставить клеймо своего производства на самом видном месте: «Я, это я написал», — от обложки до последней страницы, кажется, кричит теперь всякая книга. Даже если еще не написал, а только собирается написать, хотел бы написать, пробовал написать, да вот не удалось — все равно тот, кто значится писателем, ставит об этом в известность читателей. Мы современники творческого профессионализма, развившегося в некоторых отношениях до предела, Дефо же знаменует этап ранний, хотя энергией и производительностью он затмит любого позднейшего профессионала. Заделавшись
Да, ему было под шестьдесят, когда он выпустил «Робинзона». Шестьдесят было и Свифту — автору «Гулливера». И точно так же на шестом десятке начал писать их современник Ричардсон, создавший Ловеласа, сохранившегося если не в круге нашего чтения, то в повседневном языке так же прочно, как Робинзон и Гулливер. Кажется, появились они на свет случайно и существуют сами собой, но это только так кажется, и кажется потому, что вызвал их к жизни профессионализм пера, действующий безотказно и движимый гением. Положим, Ричардсон вовсе и не писал до преклонных лет, но он же был сам издателем, десятилетиями вращалась вокруг него книжная машина, исподволь вырабатывая из него писателя. Дефо и Свифт, прежде чем создать «Робинзона» и «Гулливера», написали фактически все, чтобы сделаться известнейшими публицистами своего времени, им оставалось написать еще кое-что и для вечности. Пусть к тому времени, когда взялся стареющий Дефо за «Робинзона», имя его в известных кругах служило чуть ли не бранной кличкой: ему не верили, хотя бы и поэтому ему лучше было скрыть свое авторство. Но выучка-то была, образцовая литераторская мускулатура была наработана в многолетней и ожесточенной печатной борьбе.
«Робинзон» появился из-под пера Дефо быстро, роман, живущий вот уже третий век, написан был наскоро. Но, присмотревшись к известным обстоятельствам появления этой книги, мы видим опять-таки как бы само собой складывающиеся нужные условия и в нужную минуту вокруг гения. Что стоило ему, автору сотен названий, выпускавшему единолично в течение восьми лет газету, за два-три месяца написать книгу в триста страниц! А между тем вся английская литература готовилась к этому веками, пока не наступила пора «спокойствия, трудов и вдохновенья» (пусть вынужденного!), лондонская зима Дефо 1719 года.
Итак, основное впечатление от прозы Дефо — правдоподобие, и главный признак этой правдивости — простота. Робинзон ведет свой дневник: «Сегодня шел дождь, взбодривший меня и освеживший землю. Однако сопровождался он чудовищным громом и молнией, и это до ужаса напугало меня, я встревожился за свой порох». Если бы в самом деле бесхитростно было сообщено «шел дождь», в книжке его не чувствовалось бы ни капли, дождь тогда бы казался ни к чему — неинтересен, как надоедает всякое описание, перегруженное излишними подробностями. Нет, не только дождь, но и порох. Вовсе не просто, а обязательно с зацепкой, психологической зацепкой — заинтересованностью самого Робинзона в происходящем.
Так автор вызывает и наш интерес на каждом шагу, звено за звеном нанизывая цепь, приводящую в движение весь повествовательный механизм. Вещи невероятные — через обыкновенные подробности. «Ночь я провел на дереве, опасаясь диких зверей. Все же спал я крепко, хотя всю ночь лил дождь». Едва ли сам Дефо ведал, каково это — бояться диких зверей и как спят на дереве. Но что значит попасть под ливень, известно каждому. Робинзон, однако, не проснулся, хотя лил дождь, к тому же спал он на суку, да еще опасался быть съеденным… Так убедительность одной точной подробности распространяется на весь рассказ.
Дефо дотошен, ничего не забывает и не упускает из виду, все у него подсчитывается и указывается точно: долгота, широта, течение, названия птиц, животных, деревьев. А если что-то ему неизвестно, он признается открыто: «Не знаю». Однако критики сразу же разглядели, что достоверность и дотошность «Робинзона Крузо» — фикция. У Дефо одна только видимость достоверности, но иллюзия до того убедительна, что читатели и не желали в ней разуверяться, хотя бы автор и противоречил у них на глазах самому себе. Робинзон, например, повествует, по своему обыкновению со всей основательностью, как он уже на острове, увидев затонувший корабль, решил побывать на нем; совершенно разделся и пустился вплавь. С такой же тщательностью перечисляет он все полезные для себя вещи, найденные на корабле, которые он постарался доставить на берег, и в частности говорит, что сухарями он… набил карманы. Почему такие погрешности не нарушают общей иллюзии правдоподобия?
Несуразностей, неточностей у Дефо обнаруживается не много, меньше, скажем, чем у Шекспира. В «Приключениях Робинзона» их и перечислить нетрудно. В начале книги Робинзон, кажется, путает двух мавританских мальчиков, а во второй части — двух русских князей. Говорит, что в турецком плену не встретил соотечественников, и тут же оказывается какой-то «английский плотник». Он ошибается в испанских словах. Если бы у Робинзона в самом деле был редактор, он указал бы ему на мелкие расхождения между дневником и предшествующим рассказом о тех же событиях. Но такие мелочи даже естественны, они есть и в «Войне и мире». Не исключено, что у Дефо некоторые ошибки допущены сознательно, не без оглядки на Сервантеса, который, делая ошибки, говорил: «Это неважно, главное — не отступать от истины».