Родичи
Шрифт:
А она неутомимо собирала тающую пищу в кожаный мешок, отойдя от своего племени на расстояние полета камня из пращи. Она собирала горстками, думая о своем муже, который прошлой ночью ласкал загорелое тело, целовал миндаль глаз ее, слегка подергивая за золотую сережку, продетую сквозь нос; отворял дорогу в рай земной и входил в него уверенно и нежно, внося в чрево семечко будущего сына…
Вдруг она увидела большую белую кучу и поспешила к ней, радостная, что наберет и на субботу, что не надо будет полдня гнуть спину.
Она пела низким голосом песню о пастухе
Сандалии ее шуршали по песку, она в счастливом неведении приближалась к зверю.
Дыхание медведя замерло. Уши прижались к черепу, а между задних лап зажглось факелом…
Она споткнулась об эту кучу, упала на медведя, и тотчас его язык умыл ее лицо, чуть оцарапавшись о серьги.
Она подумала о том, что умрет, что и семя умрет в ней не взросшим, что она очень виновата перед мужем, ибо не убереглась и не уберегла чрева своего, что ассирийский медведь съест ее, но смерть не наступала…
Медведь рванул зубами ворот ее одежды, и на его шкуру, словно спелые плоды волшебного дерева, мягко опустились чудесной красоты груди с сосками цвета розовой орхидеи. Он вспомнил материнский сосок, призывно торчащий, и лизнул розовый цвет. Затем еще и еще, пока соски женщины не напряглись.
Она лежала на широченной медвежьей груди, сжавшись от ужаса, не чувствуя прикосновений языка зверя…
Красный огонь внизу его живота пополз вверх, хищно заострившись стрелой, метившей в центр натянувшейся на бедрах ткани.
Глаза его были закрыты.
Ему чудилась то мать, то северное сияние представлялось, но язык продолжал лизать женские груди, пока они не превратились в каменные.
В этот момент огонь его стрелы пронзил кармазиновую ткань, вошел в лоно уверенно, она закричала, охваченная предсмертным ужасом, но кто-то вдалеке принял этот вопль за крик страсти и захихикал…
Хихикающий не работал, как все, не собирал небесные осадки, у него были сверкающие глаза, и таскал он на плече что-то длинное и тяжелое, перемотанное холстиной. Звали его Арококо…
Она оторвала свои груди от медвежьего языка, откинулась и причинила зверю несказанное удовольствие, конвульсивно сжав бедра, отчего он задергал где-то там, в песке, заячьим хвостом, подбрасывая человечью самку на своем, пахнувшем мускусом, животе.
Она еще раз закричала, на сей раз обреченней, распахнула глаза к ослепляющему солнцу, он заскулил, словно щен, был опять защемлен ее лоном, которое на сей раз затопил густой, молочной рекой, ослабел после потока в мгновение и потерял сознание, впрочем, как и женщина, упавшая ему на грудь почти бездыханной…
Кто-то боролся в ее организме, утверждаясь в силе, пока она была в потере; борьба была не на жизнь, а на смерть и окончилась неожиданно. Тот, кто победил, вобрал в себя все, что принадлежало побежденному, затем продырявил яйцеклетку и прижился в ней.
Он очнулся раньше и смотрел на ее загорелую кожу с прилипшими
Поначалу медведь легонько куснул ее за плечо, ощутив на языке немного соли и капельку сладости. Она немного заворочалась, в своем бессознании приоткрыла левую грудь с поникшей орхидеей, и медведь почувствовал страх, который испытывал только в детстве. Он ужаснулся, что орхидея, как и материнский сосок, превратилась в неживое, и понял, что совсем не хочет превращать женщину в неживое… Насколько было возможно, он приник к цветку ее груди и, словно детеныш, засосал розовый цвет, пока он из дряблого вновь призывно не заторчал в пасти соской.
Он ошибся!.. Он не хотел ее есть. Он безумно хотел ее лизать, увлажнять своим языком человеческую плоть, проникая им повсюду, что и делал, осторожно перекатив ее тело со своей шкуры, ухватив зубами краешек покрывала, стаскивая его потихоньку, оставляя тело голым…
Она очнулась, лежа пунцовой от стыда щекой на песке. Она чувствовала, как большой язык скользит по ее спине, слизывая крупинки кварца. Язык скользил по позвоночнику, а достигнув чресл, облизал их вместе с темной сердцевиной и заработал буравчиком там, где у женщины самый стыд происходит.
Она ощутила всю слабость своего существа, ухватилась за передние медвежьи лапы и, закусив губу, застонала…
Потом он отпустил ее и всю ночь не спал, вставая на задние лапы. Он внюхивался в непроглядную ночь, пытаясь уловить в мириадах запахов ее запах. Иногда ему казалось, что ноздря поймала жареный орех ее волос, и тогда он скулил…
А она несколько дней была сама не своя и, хоть не отказывалась от мужниных ласк, более не была чувствительна к ним по причине пережитого шока.
Муж Иаков смотрел на нее, и она, твердо понимая, что он все знает, не смела поднять свои глаза до лика его, но не корил мужчина ее, а уходил к другим женам на ночь…
Она пришла к медведю на двадцатый день.
Что-то привело ее к нему против воли осознанной, каким-то желанием бессознательным.
А он уже умирал от тоски, еле передвигая лапы за человечьим племенем.
У него даже не было сил на удивление, когда он как-то днем увидел разверзшиеся небеса, в которых рассмотрел человека в сияющем облаке, после чего старик с седыми волосами и бородой укрыл голову свою покрывалом и так и ходил с тех пор без лица…
Она пришла и села неподалеку, не в силах поднять глаз своих, ровно как и на Иакова.
Женщина в закатных отблесках была особенно хороша. Множественные браслеты на кистях рук, предплечьях и тонких лодыжках подчеркивали хрупкость и красоту тела, особенно серебряное колечко на мизинчике правой ноги вызывало в пасти медведя обильную слону, а натянутое на ягодицах покрывало, отделанное праздничным шелком, сводило зверя с ума.
Он заскулил, поднялся на нетвердые лапы и пошел к ней, высовывая закрученный на конце розовый язык.
Она еще ниже опустила голову, касаясь смоляными волосами песка, и медведь видел, как напрягаются торчком соски ее персей под тканью.