Родительская суббота (рассказы разных лет)
Шрифт:
Потом был день – чернее ночи. А потом снова ночь, страшнее Судного дня. А потом их выплеснуло на этот далекий хутор, и надо было жить дальше.
Вот и жили. А теперь – снова бежать? Или терпеть и плакать. Плакать всю жизнь. И ослепнуть от слез. Как плакала мать, поседев и потеряв рассудок. А сколько Надя слез пролила! Кто их увидел и кто утер эти слезы?.. А теперь настала пора дочери?
– Нет! – закричала Надя и вскинулась, возвращаясь в нынешний белый день под ясным солнцем, среди огородной зелени.
«Нет! – твердо повторила она уже для себя. – Мы останемся здесь».
Теперь,
Стрелять Надя не умела. А значит, оставалось одно…
Поздно вечером Мишка, по обычаю, подъехал и забрал ее к себе. И нынче, будто чувствуя себя виноватой, она любила Абрека жарче, слаже и яростней, чем всегда, измотав его вконец. А потом оставила спящим. Дома ведь мать и дочь.
И этой же ночью дотла сгорела усадьба Мишки Абрека.
Одним разом, высокими факелами, вспыхнули и заполыхали жилой флигель и бревенчатый амбар, а потом остальное.
Как обычно, пожарная машина из райцентра добиралась до хутора долго, успев лишь к тлеющим углям. Хозяина пожарники еще застали живым и вызвали по рации «скорую» из станицы. Мишка Абрек умер по дороге в больницу от сердца ли, от ожогов. Он ведь в пламя кидался, пытаясь что-то спасти.
Не первый то был пожар на хуторе. Кадакины тоже напрочь сгорели. А нынешней зимой – дед Култын. И все – от электричества, которое нынче заместо дров и угля. Оно ведь вольное, бесплатное. Воруй – не хочу. У всех самодельные «козлы», нагреватели, плитки. Вот и горят. А у Мишки тем более, у него – такое хозяйство. И печку никогда не топил, это уж точно.
Пожарные покрутились, составили акт и уехали. Мишку схоронили какие-то дальние родственники в городе. Они же продали всю скотину, оставив двух рябеньких телочек Наде-почтальонше, которая жила с покойным целых пять лет. И даже родила от него мальчика. Но это уже потом.
2004 г.
Под высоким крестом
Иван Атарщиков, молодой колхозный пастух, на Красные яры попал не желая того, каким-то, видно, нароком. Как всегда, лихо мчался он на своем мотоцикле от скотьего лагеря, напрямую, домой, в станицу, но не свернул возле Братякина кургана, а покатил вниз и лишь потом опамятовал, но решил не возвращаться, а проехать дорогой нижней, возле Красного яра. Крюк невеликий, а свой след топтать – плохая примета.
Красный яр – это высоченные глинистые обрывы. Между ними и речкой – дорога. По ней и мчался. И вдруг резко затормозил. Белое облако меловой дорожной пыли, догнав, накрыло мотоцикл с коляской и седока.
Рядом с дорогой земля была непривычно изрыта, взбуровлена: просторные, но неглубокие, в колено, ямы; сухие, каменистые комья, отвалы. И людские останки: тонкие ребра, берцы, оскаленные черепа, ломаные и целые; сопревшие сапоги, какие-то тряпки, лоскутья.
Прежде, еще недавно, здесь была лишь степь, рядом – речка и посеревший от времени жердевый восьмиконечный крест, памяти знак о погибших солдатах.
Теперь же… Надругание над прахом, божья страсть.
Молодой пастух с мотоцикла слез, подошел ближе к раскопу, к останкам людским.
– Сволочи… Гады… – вслух, громко проговорил он и огляделся, словно рядом были те, кого ругал.
Но вокруг лежала пустая степь, рядом – наезженная дорога. И всё.
А ругать нужно было в первую голову самого себя. Это он виноват, болтун языкатый. Только он. А уж потом – другие.
Теплым, а на припеке жарким солнечным днем в начале сентября на высокий курган в далеком степном Задонье поднималась процессия невеликая. Впереди быстро шел молодой парень в легкой одежде, за ним послушно, след в след – две собаки: тоже молодой, поджарый кобель, виду овчаристого, в гладкой светло-каштановой шерсти, по кличке Тузик, и мать его, лохматая Жулька с высунутым языком.
Поднялись на курган, с которого открывался вид просторный, на многие версты: огромный распах долины, на дне которой невеликая речка, по берегам ее – зеленая урема деревьев.
Молодой парень, пастух, не степные пейзажи оглядывал.
Поодаль, обтекая подножье кургана, неторопливо спускался вниз, к речке, немалый гурт скота. Могучие, породистые абердины, жуково-черные, сияющие под солнцем, неспешно, медленной рекой текли среди яркой желтизны высоких трав. Живая скотья река растянулась. Неторопливо, нежадно пасясь, первые животины уже спустились в долину и возле старых груш отдыхали да сладко чесались, сотрясая корявые стволы и просторные кроны. А по ложбинам – там и здесь – тянулись быки да матки с телятами. И даже далеко наверху видны были отставшие.
Молодой пастух оглядывал свое немалое стадо. Старая Жулька прилегла у него в ногах. Тузик застыл, переводя взгляд от хозяина на отставшую скотину.
– Ну чего тебе? – усмехнувшись, спросил пастух. – Не терпится? Не набегался? Придут. Никуда не денутся. Хочется?
Тузик сдержанно взвизгнул от нетерпения.
– Занудился, тогда давай… Сбей! – приказал он не столько голосом, но рукой и перстом, и Тузик помчался на упругих сильных ногах. Жулька лишь вздохнула, сетуя ли на него, завидуя ли молодому задору.
Просторная холмленая округа была безлюдна. Здешние земли теперь не пахались, не сеялись, и скотины в колхозе осталось немного – лишь этот гурт, и потому гул машинный – что на земле, что в небе – раздавался редко. Зимой городские охотники порой колесили. А летом да осенью – глухая тишь. Лишь ветер шелестит сухими травами. И всё.
Голос еще невидимой, далеко бегущей машины пастух и старая Жулька услышали вместе и стали глядеть: кто там и зачем?
Машина была легковая и не колхозная: кургузый зеленый «козел». Она пробиралась дорогой почти неезженой откуда-то от Дона, со стороны Большого Набатова, одного из последних хуторов округи. Колхозные председатель да зоотехник ездили другим путем, напрямую от станицы.