Родительский дом
Шрифт:
— Наслышан о тебе, Павел Афанасьич, давно хотел сговориться, а никак добраться не мог.
— И зачем же я тебе так занадобился?
Барышев, пошатываясь, не выпуская из рук обреза, наклонился к очагу, подкинул поленьев. Береста пыхнула, обдала дымом. В избушке стало светлее.
— Так зачем же? — переспросил Барышев.
— После скажу, — не сразу нашелся Холяков. — Время, небось, не ушло!
— Какое время? Нашего давно уже нет. Сгинуло навсегда.
— У каждого свое время, — поправил Согрин. — А ты, Кузьма Саверьяныч,
Холяков отлепился от косяка, сел на чурбак лицом к очагу. Мирное поведение Барышева и Согрина сломало в нем недоверие. Он хотел погреть руки в очаге и не заметил, как Барышев за его спиной рванул обрез…
— Ну и дурак ты, Павел Афанасьич! — заругался Согрин. — Надо же было допытаться: что он успел про нас милиции сообщить?
Барышев откинулся на нары, застучал в ознобе зубами.
— Позднее не смог бы. Из последних сил стрелил… из последних… Помоги мне… не дай здесь подохнуть… все тело горит…
— Помогу!..
Согрин поднял с земляного пола револьвер, выпавший из кармана Холякова, сунул себе за пазуху, затем разрядил обрез Барышева, забрал все боевые патроны, что лежали в мешочке на нарах, и толкнул дверь на выход.
— Помогу я тебе, Павел Афанасьич, поскорее на тот свет переправиться. Без толку ты здеся! Зря небо коптишь. Уж куда тебе, дохлому. Смирись и ложись подыхать. А мне недосуг с тобой дальше валандаться. Уж не обессудь. Домой мне пора. И не уважаю, не люблю руки марать.
— О, господи! — простонал Барышев. — Не хочу…
— Зови, зови господа бога! — ласково посоветовал Согрин. — Может, простит он тебя. И прощай…
Его самого качало и мутило, как пьяного. Он задыхался при виде убитого Холякова, лежащего у очага, с лицом спокойным, не искаженным ни страхом, ни последними судорогами. И не мог больше выносить Барышева, грязного, дикого, воняющего потом и гнилостью, убийцу, враз, в одно мгновение, при одном лишь сознании своего конца готового пасть к ногам.
— Не хочу… — задергался Барышев.
Согрин еще раз оглядел избушку — не осталось ли чего подозрительного, что могло бы его выдать. Потом достал сложенную пакетом газету, подсунул ее к руке убитого, а напоследок выбросил наружу, в сугроб, остатки хлеба и вареного мяса. Опрокинул бутыль с самогоном. Содрал с беспомощного Барышева последнюю его надежду — овчинный боркован и кинул в очаг. Шерсть вспыхнула и загорелась коротким синим огнем.
— Разве это не милосердие? — бормотал Согрин не то себе, не то Барышеву. — Без следствия, без тюрьмы, а своим ходом отойти на тот свет. И все шито-крыто! Встретились в избушке два бывших друга. Поговорили. Заспорили. Один другого застрелил. А сам от простуды, от гнилой болезни на нарах сдох. Не то с голоду с холоду. И винить некого. Все ясно. Как у Евтея с его паршивцем…
25
Хватились Холякова не сразу. С утра Гурлев вместе с Уфимцевым добивался у Чернова признания, но тот твердо
— Где же он? Куда подевался?
Гурлев вышел справиться, отчего она подняла тут в прихожей шум и по какой причине льет слезы, а когда узнал, то весь посерел и упавшим голосом сказал ей:
— Иди домой! Успокойся! Занят, значит, Кузьма!
Жена Холякова еще долго сидела на лавке в прихожей, тупо смотрела в прокопченное стекло на улицу, выжидала, а между тем Гурлев, как на пожар, вбежал в читальню, схватил оставленную тут шапку и на ходу сказал Чекану:
— Кажись, новая беда! Шел Холяков ночью домой и куда-то исчез!
Уфимцев закрыл Чернова в каморку и тоже быстро ушел.
В конторе сельпо старик-счетовод, не подымая лица от бумаг, клацал счетами, а у порога, опираясь локтями на колени, смиренно и тихо, выжидающе посматривая, горбатился Согрин.
Гурлев рывком открыл дверь и, заметив Согрина, гаркнул:
— А ты чего тут потерял?
Тот вздохнул, поскреб бороду.
— Кузьму Саверьяныча дожидаюсь. Расчет за поездку в город надо бы получить. Деньгами или товаром, как уж прикажет…
— Жде-ешь! — багровея, подступил к нему Гурлев. — Но куда он девался?
— Откудов мне знать?
Хотел Согрин подкинуть: «Говорят люди, растратился Кузьма Саверьяныч, так, может, убег!» А не решился. Не проверено ведь по документам. Да и Гурлев взъярился, совсем не в себе.
Ведь день ждали и разыскивали Холякова, подняли на поиски всю партячейку, комсомольцев, бедняцкий актив. Вечером его жена снова пришла, согнутая от горя, и подала Чекану пакет.
— Тебе велел передать. Держал энтот пакет в сундуке и наказывал мне: не трогай покуда, а ежели так случится, что придется мне кончину принять, отдай избачу лично в руки! О чем пишет, почитай и скажи, ежели можно.
Коряво и крупно вывел Холяков на конверте:
«Лично избачу Чекану Ф. Т. для партячейки».
— Почему именно мне, а не Гурлеву? — еще сомневаясь, брать или нет, и догадываясь, что вот сейчас откроется что-то трагическое, спросил Чекан.
— Его воля. Наверно, так надо!
Опасливо, как взрывчатку, вынув из конверта исписанный лист, Чекан мгновенно пробежал его изумленными глазами и обомлел. «Подведет нос-то!» — вспомнилось вдруг замечание Антропова, а потом бросился в лицо стыд, и захотелось жестоко ударить самого себя.