Родная кровь
Шрифт:
Он устал больше даже не от мысленной подготовки к тяжёлой войне, от попытки найти единственно беспроигрышный путь к победе, а от невозможности вместить в сознание, что теперь он вынужден воевать с женщиной, которая его породила и которую он привык воспринимать как гарантию своего будущего возвышения. Ведь раньше он рассуждал так: кто обеспечит ему политическую поддержку – конечно, герцогиня. Кто даст армию, чтоб восторжествовать в споре на поле боя? Герцогиня. Кто даст тонкий, безупречный и безжалостный совет, если он запутается? Герцогиня.
То, что мать
Поэтому он вначале не воспринял звуки схватки, тем более что сперва они были такими приглушёнными, смутными – не громче звона в ушах, как ему показалось. Только близкий предсмертный вскрик предупредил его, а потом сразу прозвучал второй – ещё ближе. Бовиас схватился за меч, и ему как раз хватило времени выпростать его из ножен и ногой отодвинуть с дороги лёгкий походный стол с бумагами, как пышное полотнище, закрывающее вход, бесцеремонно сорвали, и в шатёр уверенно вступили трое вооружённых людей, ему неизвестных.
– Отдайте оружие, принц, – посоветовал один из них. – Это бесполезно, нас больше.
Вместо ответа Бовиас схватился ещё и за щит. Схватился неловко, да и какая может быть ловкость под колпаком шёлкового шатра, в котором, как бы он ни был просторен, всё равно тесно и полно скарба. Даже в дворцовых залах драться проще, там больше места, стены крепки, и мебель надёжна, ты точно знаешь, что, может быть, запнёшься о кресло или сундук, и они без труда выдержат напор твоего тела, не превратятся в груду острых обломков, которые тоже могут тебе что-нибудь проткнуть. А тут – походная дребедень, на которую никакой надежды.
Принц сражался бешено – предчувствие, что всё может закончиться очень плохо, не оставляло его. В какой-то момент его тело вспомнило, что от свободного, ничем не ограниченного и не напичканного опасным скарбом пространства (а ещё, возможно, там его поджидают верные люди, готовые вступить за него в бой) его отделяет всего лишь ткань, и извернулось так, чтоб оказаться у стенки шатра. Улучив момент, он полоснул полотно наискось, вывалился наружу – и тут на него навалились со всех сторон. Прижали и руки, и ноги, и даже лицом уткнули в траву и сухую грязь, натрусившуюся с солдатских сапог. Не торопясь, освободили жертву от оружия – удержать меч в его положении было просто невозможно – и только потом подняли, вывернув руки, да так, что не дёрнешься.
Человека, который на него смотрел, он знал – это был один из офицеров его матери. Офицер по особым поручениям, как принято было говорить. Он смотрел почти не мигая, и в пляшущем свете костров и факелов его лицо казалось неестественным, похожим на точённую из дерева маску или голову искусно изготовленной марионетки – так мастера-кукольники обычно изображают рыцарей или королей для нужд бродячего вертепа. Лицо с претензией на силу и могущество, но очень уж условные – те, что заявлены лишь в рамках разыгрываемой истории.
– Что всё это значит? – выкрикнул Бовиас ему в глаза, бесчувственные, терпеливые.
– Вы скоро поймёте, принц, – ответил тот, и Бовиасу сзади на голову накинули чёрный мешок, а руки связали.
Он никогда раньше не задумывался над тем, как тягостно положение пленника, который даже самостоятельно пошевелиться не способен и лишь подчиняется навязанному распорядку существования. Вот так, когда ничего не видишь и мало что слышишь, не имеешь права хотя бы свободно почесаться или поменять позу затёкшего тела, надобности, которые прежде не удостаивались внимания, превратились в вещи безумно значимые. Было так плохо, что принц даже не чувствовал себя по-настоящему униженным, когда мычал сквозь мешок, что ему нужно отлить или хочется пить.
Пить ему давали, приподняв мешок ровно настолько, насколько это было необходимо, и кормили так же. Кормили всего дважды, но Бовиасу показалось, будто изматывающее путешествие продолжалось бесконечно. Оно стало для него настоящей пыткой, хотя везли его не в седле, что было бы намного тягостнее, а в телеге, на соломе (и каждая кочка отзывалась в костях и внутренностях, а их на пути попадалось очень много). За каждым его движением ожесточённо следили, часто прижимали, так что шевелиться в своё удовольствие тоже было нельзя. Хотя какое вообще может быть удовольствие – со связанными-то руками и головой, окутанной грубой тканью.
Потом, когда наконец-то доехали, и принца подняли, куда-то поволокли, он даже испытал облегчение: как бы ни закончилось, лишь бы поскорее. Все его чувства и переживания, все возвышенные соображения о чести, гордости, способность оскорбляться или оценивать попытку подольститься, на время вовсе перестали существовать. Были только страдание и освобождение от страданий – вот что оказалось важнее всего на свете. Мешок с пленника не снимали, даже пока вели по лестнице, но Бовиас, собственно, и не осознавал, насколько нелепо он выглядит, и в этом тоже было облегчение. Как часто случается, незнание одаривало щедрее, чем просвещённость.
Он пришёл в себя, пока стоял где-то возле очага, уютное потрескивание и тепло которого немного успокоили и вызвали к жизни другие чувства, кроме физических мук, а ещё удивление – от чего тут вообще было мучиться? Не пыткам же его, в конце концов, подвергали! Что такое серьёзное с ним произошло, раз больше ни о чём, кроме болезненных ощущений в теле, думать он не мог? Малоутешительная мысль: видимо, испытания потруднее он вообще не перенесёт.
Когда с него снимали мешок, он был уверен, что встретится взглядом с её светлостью (что ж, это тяжело, но ожидаемо), и, обнаружив себя перед Хильдаром, сперва не поверил собственным глазам.