Родовая земля
Шрифт:
Евстафий Егорович пристально посмотрел на бледного, но не спрятавшего свои глаза Григория, коротко и сурово — на обеспокоенную пунцовую Любовь:
— Ладом. Год, и не боле: девка уже перезреват. А ежли проведаю, что вы где-то вместе якшаетесь, — мотри, несдобровать обоим.
Поклонился Григорий в пояс и, не взглянув на Любовь, молча вышел, стараясь не прихрамывать.
Он давно подметил на правобережье бурятские сенокосные угодья, которые позволяли их рачительному хозяину тысячи голов откормленного, нагулянного скота перегонять на Ленские золотые прииски, получая крупные барыши. Эти угодья назывались утугами: луга огораживались, чтобы избежать потрав, и изобильно удобрялись навозом, который особым образом втирался в землю, а также орошались. И трава урождалась богатая, до чрезвычайности густая, преимущественно — сочный, мягкий пырей.
В этот раз возле ворот не держали, сразу впустили в избу.
Обвенчались, через год Любовь разрешилась сыном, потом дочерью, а через десять лет детей уже было восьмеро. Однако двое умерли ещё во младенчестве, один утонул в Ангаре, подросток Кузьма сорвался с крутояра, чах и всё же умер. Выросли, встали на ноги четверо — старший Михаил, средний Иван, младший Фёдор с погодкой сестрой Феодорой. Пока подрастали сыновья и оправлялась после тяжёлых родов некрепкая здоровьем Любовь, Григорию приходилось тяжело. Лодку тестя опрокинуло волной на Байкале, старик страшно простудился, тяжко хворал, и потому был ненадёжным помощником. Григорий занимался утугами, раз в три-четыре года ему удавалось продать небольшое стадо крупного рогатого скота на приисках. Разрослась пашня, однако пшеницы сеял мало — увидел большие выгоды в картошке, которая оказалась надёжным кормом для скота, в особенности для свиней, и на рынке бойко расходилась.
Исподволь Григорий Васильевич сделался самым крепким в Погожем хозяином. На него работало до десяти-двенадцати наёмных — строковых и годовых; имел лавку в Иркутске. С годами стал обладать такой силой в общине, что при очередном переделе стоящих пойменных лугов к нему отходили лучшие, и никто не возмущался, потому что знали — в случае чего Охотников поспоспешествует.
Евстафий Егорович умер уже глубоким стариком, перед японской. На эту войну угодили Михаил с Иваном; отец мог откупить сыновей от службы, однако не стал, сказал им:
— Послужите, сыны, царю-батюшке, коли я, убогий, не сумел. Дед ваш был солдатом — помните! Так-то!
В бою под Вафангоу Иван был тяжело ранен в голову, долго пролежал в госпитале Владивостока, потом служил в интендантской роте. Михаил, после неудачного наступления армии Куропаткина на реке Шахэ, был взят в плен, однако уже через два месяца бежал, мыкался по Маньчжурии, голодал, обморозил пальцы на ногах; весной вышел на русские позиции. Вскоре, отлежавшись в госпитале, попал в страшное Мукденское сражение; снова угодил в плен вместе с другими двадцатью двумя тысячами солдат и офицеров. Около двух лет он прожил в лагерях на японских островах, но вернулся в Погожее крепким, здоровым, помолодевшим. Издали с подводы увидел высокий, с четырёхскатной крашеной кровлей родной дом, не выдержал, побежал к нему, припал небритой щекой к лиственничному венцу, вдыхал терпкий припылённый запах. За праздничным столом в кругу родных и односельчан уважительно, минутами восхищённо рассказывал о трудолюбивых японцах, о порядках и обычаях в диковинной заморской стороне, о необычной природе и животных, но потом, глубоко помолчав, добавил:
— Глаз любил, а сердце молчало. Так, братцы, хотелось домой, в родную землю!
Со временем Иван переселился на Байкал, в сельцо Зимовейное, учредил рыболовецкую артель, поставлял копчёного и солёного омуля и другую рыбу в иркутскую лавку отца, на рынки слобод и посёлков; взял в жёны бурятку Дарью. Она родила Ивану троих девочек с раскосыми глазами, но с мягкими волосами и светлыми лицами. Отцом Дарьи был эхиритский бурят Бадма-Цырен Доржиев. Он не был крещёным, относил себя, по примеру своих умерших родителей, к буддистам, однако внешне придерживался, как и большинство приангарских бурят, русских православных традиций и правил, а в великие праздники даже хаживал в церковь соседнего старожильческого села и накладывал на себя крестное знамение. Жил он с семьёй в большой юрте из пятигранных брёвен, которую год от году всё реже переносил, перегоняя скот с летников на зимники и — обратно: переходил на более выгодный оседлый образ жизни. Стал засевать пшеницу, развёл смородиновый сад, рыл котлован под пруд, чтобы разводить на продажу карпов и сомов, пользовавшихся спросом на иркутских базарах и ярмарках. Бадма-Цырен прослыл за одного из богатейших в своём улусном околотке, имел до пятисот голов крупного рогатого скота, табун монгольских лошадей, несчётно овец и коз; построил мельницу, и она время от времени приносила ему дохода девятьсот рублей в год.
Фёдор, младший, обосновался в доме тестя; тот владел небольшой, но доходной лесопилкой со столярным цехом-мастерской, на правом берегу быстрой, сбегающей с Восточных Саян реки Белой, в деревне с тем же названием, которую просёк Великий путь. Его женой стала Ульяна, девушка суровая, высокая, крупной кости; с детьми супругам не везло — двоих родила Ульяна, но умерли они от глоточной ещё в младенчестве.
Старший сын, Михаил, остался с отцом, после плена принял на себя ведение обширного хозяйства. Григорий Васильевич, старея, понемножку отходил от дел, с радостью и гордостью отмечая, что сын надёжный, толковый хозяин; поселился с Любовью Евстафьевной в пристрое, который когда-то соорудил для женившегося Михаила, и отдал в его полное владение основной дом со всеми надворными постройками и заимкой в тайге.
Иначе сложилась жизнь невзрачной Феодоры — она несчастливо влюбилась в женатого иркутского купца и, девкой, забеременела. Григорий Васильевич вспылил и прогнал опозоренную, падшую дочь из дома. Она скрылась в тайге на заимке, вытравила плод, но глухой ночью, не совладав с чувством отчаяния и тоски, серпом вскрыла себе вены. Опомнившийся отец всю ночь искал дочь в лесу и на заре обнаружил её, умирающую, на крыльце зимовья. Она лежала на плахах без чувств. Обливаясь потом, через чащобники, навалы камней и подгнившие гати, сокращая путь, выносил её на тракт.
После гнал лошадей безостановочно и безумно до самого Иркутска, и одна, коренная, в воротах больницы пала; но дочь удалось спасти. Феодора вернулась домой тихой, согбенной, постаревшей; подолгу молилась, а потом кротко попросилась у отца в Знаменский монастырь в послушницы. Григорий Васильевич не препятствовал, хотя к тому времени приискал для дочери жениха — немолодого, многодетного, но зажиточного вдовца из Плишкина. Через три года Феодора приняла постриг и была наречена Марией.
5
В небольшую избу управы уже набилось полно мужиков. Густо пахло самосадным табаком, овчинным пропотелым мехом, начищенными гусиным салом или гуталином сапогами. Было шумно, люди спорили, но глухо, не повышая голоса. Староста Григорий Васильевич одиноко сидел за громоздким без скатерти столом с одной только чернильницей посредине и сердито смотрел на мужиков глубоко запавшими глазами. За его спиной с бумажной картинки пристально смотрел на собравшихся моложавый, с грустинкой в детски простоватых глазах император Николай Второй.
— Тебя ждём, Михайла, — с неудовольствием сказал Григорий Васильевич вошедшему сыну. Все замолчали и значительно посмотрели на Охотникова-младшего. — Где шаташься? Тут покоса хотят перекроить… весь белый свет кверху тормашкой перекувырнуть.
— Кто? — уселся на лавку Михаил Григорьевич и приподнял бровь.
Многие из собравшихся были давними должниками Михаила Григорьевича: кто-то пользовался его молотилкой, жнейкой, кому-то он ссужал денег, сена или семян, кому-то, самым бедным, помогал зимой съестными припасами, одеждой, но никогда жёстко, наступательно не требовал возвращения долгов, если знал, что человек пока ещё не способен рассчитаться. Но уже не первый годок зрело среди погожцев недовольство тем, как разделена земля, особенно покосы: кто был богаче, у того и земля оказывалась лучше да ближе к Погожему и удобным путям. Михаил Григорьевич ожидал такого разговора, смутно побаиваясь чего-то.