Родовое проклятие
Шрифт:
«Началось! Предупреждали же! – с опозданием спохватываюсь я. – Сейчас начнет про Шурку рассказывать, как летала с ним по небу».
– Нет, не понимаю я в снах. И карт в руки не беру, зарок дала.
– И правильно, грех это, – соглашается Натуся, – Я вот, жизнь свою всю прогадала и сабе, и Шурке свому. Клавдя сны хорошо разгадывала. Бывало, спрошу чего, она вмиг расскажет.
Клавдя не только разгадывала, она еще и видела вещие сны. Великая сонница была, еще смолоду. Когда молодежь в комсомол загнали, она все видела поле большое и двое мужчин высоких: один белый, а другой черный; к ним людей длинная
Во время войны завод, на котором работала Клавдя, эвакуировали, пришлось срочно уезжать. Комсомольский билет и другие документы она зарыла в саду, в жестяной коробке, было такое распоряжение от властей.
Когда вернулась Клавдя, да нашла свою коробку, там истлело все. В ту же ночь сон повторился, но теперь Белый ее к себе взял…
А документов никто не спросил, война все скрыла.
Как-то умерла соседка Клавди, а они подружки были. Клавдя в отъезде была, и старушку без нее схоронили. Клавдя как приехала, так к родственникам побежала:
– Рассказывайте, как схоронили, в чем?
– Все, – говорят, – честь по чести: и платье, и платочек, и тапочки…
– Эх, жаль, что я не видела, не проводила, – Сокрушалась Клавдя, все боялась, что подружку не так обрядили, что будет она обижаться.
Ночью проснулась Клавдя, вроде, позвал ее кто. Подошла к окошку, а там дедушка седенький стоит, в платье, как у попа, борода длинная… Смотрит на Клавдию и спрашивает:
– Ты, раба Божия, хотела посмотреть, как твою подругу без тебя обрядили?
Клавдия молчит, только головой кивает: «Я, – мол».
– Ну, смотри.
И прямо с неба, к окну Клавдии гроб опустился, а в гробу бабушка новопреставленная лежит. Как глянула Клавдия и не испугалась. Все убранство у подружки в порядке, все, как надобно.
– Посмотрела? – старичок строго спрашивает.
– Да, – отвечает Клавдия, – спасибо.
– Ну, оставайся, с Богом!
И исчезло все. Стоит Клавдия у окошка, глаза кулаками трет, а потом смекнула, что ни кто иной к ней являлся, как сам апостол Петр! Упала она перед образами, крестилась, крестилась… Утром, едва забрезжило, к соседям бегом, побежала.
– Знаю, говорит, – в каком виде подружку схоронили. И рассказывает: так-то и так-то. Соседи только дивятся.
Карты Клавдия тоже знала, но любила приговаривать:
– Карта – что? Картинка! Ты на человека смотри, он тебе сам о себе все расскажет.
Умерла Клавдия как-то странно. Нашли ее в сенях, возле скамейки, как будто сидела она, а потом упала и осталась лежать в той же позе. Поговаривали, что убил ее племянник Шурка, но делу почему-то хода не дали…
Натуся чужую смерть за версту чуяла. Как кому умереть, так она с утра приказывала лампадку у образа зажечь. Бестелесная совсем стала, не слышала ничего, а про лампадку никогда не забудет. Вот средняя сестра Авдотья отдала Богу душу, двести верст друг от друга жили сестры; перед тем, как телеграмму получить, лежачая, слепая и глухая Натуся заставила-таки ходившую за ней родственницу лампаду зажечь…
– Когда помру, буду за вами приглядывать, хорошо ли вы все исделаете, – предупредила Натуся перед смертью.
В гробу она лежала с полуприкрытыми веками, словно действительно подсматривала.
5
Так торопилась рассказать, что запыхалась, задохнулась, словно боялась – перебьют, не выслушают, не дадут сказать. Замолчала, отдышалась, прислушалась к самой себе, к ним…
– Я не вру, – сказала тихонько, – У нас в семье все женщины такие… Знаете, когда я сына рожала все мои тетки, бабки и мать видели очень похожие сны: меня, голую, на берегу реки, и вся я в крови. Кесарево сечение я сама себе напророчила. Во сне я себя тоже видела голой, в огромном ангаре, стою я под душем, а вода еле бежит…
И еще:
Мы тогда уже жили с Сергеем. Был самый конец мая, канун Вальпургиевой ночи. Я проснулась, словно кто-то настойчиво будил, раскрыла глаза, а комната вокруг меня сомкнулась сферой, и свечки горят, тоненькие, много. Сзади навалился, дыханием обжигает, смеется в ухо.
– Не дергайся, не уйдешь!
Я чувствую, что сил у меня нет, словно вдавило меня в постель, только знаю, что если сейчас не вырвусь, возьмет меня насмешник, быть мне ведьмой. «Отче наш» читаю, голоса нет, а душа кричит. Отпустил. Слышу, ругается страшно. Я из комнаты вырвалась, бегу на свет, дверь в ванную на себя, а там еще один, голый, зубы скалит, глаза шальные.
– Ах, так! – Кричу, – Ну все! Достали! – И бегом назад, в комнату, там, на шкафу у меня Евангелие, как я про него вспомнила?! Дотянулась, подхватила, и сразу стены на свое место встали, огоньки свечей растаяли, за окном ночь, дома – многоэтажки, фонарь… Я рукой выключатель нащупала, щелк – свет, в комнате, в коридоре, в кухне… Так я по квартире с Евангелием бегала, боялась из рук выпустить, только тем и спаслась. Утихли.
До самого утра сидели с Сергеем на кухне, он рассказывал тихонько, а я слушала…
Леса под Воронежем колдовские, такие дебри сохранились, что еще царя Петра помнят! Один из таких заповедников – Рамонский район. До сих пор окружен легендами необитаемый замок, принадлежавший некогда графам Ольденбургским. Не прижились графы на подаренной царицей Екатериной земле, сгинули. Ходят слухи, что выжила только незаконнорожденная внучка последнего графа. Дочь графа спас от волков местный купец, с ним и прижила графиня девочку. На острове, среди болот сохранился памятник – огромный волк, высеченный из черного камня, изготовился к нападению.
Я видела волка.
Мы ездили в Рамонь. Бродили по лесу, среди мачтовых сосен с белыми стволами, собирали землянику горстями: когда опускаешь руку в земляничные кусты и, словно расчесываешь спутанные побеги, а на ладони, слипшись бочками, красуются оранжево-алые ягоды, сладко-терпкие, с запахом солнца и земли. Купались в речушке: чистой и глубокой; а когда возвращались на станцию, пытались считать роднички, ручьи, источники, казалось, бьющие отовсюду; веселые и прозрачные. они стремились к реке, становились шире, растекались, пропитывали почву… Земля уже не была надежной опорой, она сочилась коричневой жижей, опасно зыбилась под ногами; здесь лес как будто кончился – лишь изумрудная осока, словно специально посеянная кем-то застыла под послеполуденными лучами летнего солнца.