Родовое проклятие
Шрифт:
– Девочки, хватит… девочки, – хлопотала Авдотья.
– Прекратите драку, – кричала Галина, – соседи сбегутся!
– Валя, с ума сошла! Утихомирься, – пыталась оторвать сестру от Шуркиной рубашки Женя.
Я шла за сбившейся в кучу родней, думая только о том, чтобы Шурка не вздумал вдруг ответить, иначе его придется утихомиривать всем скопом.
Но Валентина уже вытолкала Шурку на крыльцо, с которого он и полетел спиной вперед на штакетник палисадника. Штакетник прогнулся, но выдержал… Где-то я это уже видела.
– Все,
– Што ж, я яво на поезд поведу, – сказала Натуся, – негоже тах-то…
Она увела Шурку в еле различимую в сумерках калитку. Шли они тяжело, крохотная мать едва могла двигаться под навалившимся на нее сыном.
– Ой, как стыдно, – вздохнула Авдотья.
– Надо проводить их, – тут же согласилась Валентина, – Шурку посадить в поезд, а Натусю вернуть.
– Не вернется она без него, – сказала Галина.
Но мы с Валентиной все-таки пошли на вокзал. А потом долго упрашивали проводницу взять Шурку в вагон, потом поднимали его в этот вагон на руках, потому что он спал глубоким пьяным сном.
Мы стояли на пустой платформой в пятне света одинокого фонаря и смотрели на огоньки маячившие в темноте: все что осталось от длинного прогрохотавшего состава. Но и они исчезли, оставив нас в тишине августовской ночи, где пахло стареющими листьями, теплой пылью и палыми грушами.
– Все? – словно не веря, произнесла я.
– Все, – подтвердила Валентина.
И мы пошли, тесно взявшись под руки, боясь оступиться в темноте. Миновали светлую проплешину привокзальной площади, почти молча прошагали короткую парковую улицу, слушая, как отражается от стен домов звук наших шагов, миновали здание клуба и пошли тихими дорожками старого парка.
– Как я его, а? – неожиданно спросила Валентина.
– Шурку-то? Да, – я усмехнулась вспомнив подпрыгивающую тетку.
– Нет, я права? Скажи, права? – не унималась она.
– Наверное, не знаю… Только, сейчас вспоминаю, и, знаешь, как это было смешно, – я хихикнула. А она, вместо того, чтобы обидеться, вдруг засмеялась в голос:
– Поверить не могу! Как я только с ним сладила, с таким здоровым!
– А представь, если бы он полез драться, а мы бы все его пытались остановить!? – я начала хохотать.
– Ага, а потом прибежали бы соседи и сказали: у Шкилей поминки, все нормально! Ой, не могу! – стонала от смеха Валентина.
Я вторила ей, мы визжали и захлебывались.
– Прекрати, как тебе не стыдно, – завывала я.
– Сама прекрати!
– У нас горе!
– О-ой! Не могу!
– Мы сейчас всю улицу разбудим, и нас в милицию заберут, – подлила я масла в огонь.
– В вытрезвитель, – обрадовалась Валентина. – В протоколе напишут: хоронили дедушку…
– Прекрати-и-и!
– Не могу, это нервное…
Мы смеялись, подходя к дому, мы сдерживались изо всех сил, когда вошли в комнату; но стоило нам глянуть друг на друга, как мы тут же прыскали, и слезы наворачивались на наши глаза, от натуги, с которой мы сдерживали смех.
Я вышла на крыльцо. Григорий стоял на бетонной дорожке и смотрел на меня. Он был в длинном темном пальто, высокой шляпе… отглаженные черные брюки и начищенные до блеска ботинки. И еще, он был молод, молод той молодостью взрослого мужчины, которая зовется почему-то зрелостью…
– Дедушка, почему ты здесь?
– А что мне там делать одному, – ответил Григорий.
34
Закрытое тряпкой, единственное, оставшееся в живых зеркало и она в черном гробу на занятых у кого-то табуретках. У нее не было табуреток, только стулья. Они были интеллигентами: мои дедушка с бабушкой.
Бабушка Авдотья, до последнего дня удерживала дом, построенный руками мужа. Все, что оставалось у нее – могила Григория и этот дом. Осколки жизни. Теперь сама она лежала в гробу, и казалась такой маленькой, почти незаметной, словно гроб был сделан не для нее, а для чего-то другого, более значительного. И потому, когда я вошла и смотрела на нее, то вместе с молчаливым домом словно ожидала этого – другого, но оно все не приходило.
Из соседней с залом комнаты, бывшей некогда дедовой, появилась средняя дочь Авдотьи – Евгения. Осторожно ступая и держась за стену, она кое-как обогнула диван и уселась на него. Она не видела меня. Это не удивляло, она была пьяна по обыкновению. Не знаю, соображала ли тетя Женя в тот момент, где она и что с ней.
– Кто здесь? – резко спросила она, глядя сквозь меня.
Я, тихо ступая, подошла и села рядом.
– Кто это? – она разглядывала меня в упор, не узнавая.
– Тетя, это я – Маша.
– Какая Маша?
– Крестница твоя, – терпеливо объясняла я, стараясь не смотреть на гроб с бабушкой.
– Машка? Ты? – в какой-то момент мне показалось, что она рассмеется. Но что-то в ней опомнилось, она взглянула на мать и расплакалась навзрыд, громко, отчаянно, причитая и вытирая пьяные слезы простыней, покрывавшей тело матери. Чтобы не стошнило, я подняла глаза.
Со стен смотрели портреты, старые фотографические снимки, заботливо вставленные в деревянные рамки и забранные стеклом. Молодые Авдотья с Григорием, их старшая дочь Александра, я с губной гармошкой, внуки, зятья, Валентина, сама Евгения. Бабушкины сестры и племянники; двоюродные, троюродные – они висели в простенках между окнами и были равнодушно-счастливы своим, давно минувшим счастьем.
Как же она была непохожа на ту, другую Евгению. Хотя, конечно, они и не должны быть похожи…
Впервые дом пришел ко мне осенним в ту весну.