Родовое проклятие
Шрифт:
Егор пошел с нами. Жене тоже надо было брать билет. А сама она лишних движений не совершала, никогда.
– Здравствуйте! Два билета до Москвы, пожалуйста.
– На якый?
– На тридцать третий, у вас же нет других.
– Булы. Воны рано утром уси пройшлы.
– Замечательно! Дайте на вечерний.
– Погодьтэ, я запрошу. Диспэтчер! Але! Диспэчэр! – Черный аппарат производства еще сталинских времен нещадно шипел и трещал. Кассирша требовательно кричала в трубку, та гудела в ответ на низких частотах. Наконец:
– Прыходьтэ
– Вы уверены? – законно сомневаюсь я.
– Будуть, будуть, тильке купэ. Будэтэ брать?
– Будем, – успокаиваю я ее, оборачиваюсь к Андрею, – Поедем на электричке, иначе мы здесь застрянем надолго. Он соглашается, нехотя. Мы выходим из вокзала, и я покупаю ему мороженое. Он любит. Егор мороженое не ест, он хочет водки…
До кладбища мы идем пешком. Автобусы здесь – редкость. Женя с трудом переставляет ноги, у нее болит колено и еще: она проколола ступню. С ней все время что-то случается. Я вижу, как ей плохо, хотя с утра она опохмелилась. У нее слезятся глаза, насморк. Я стараюсь идти медленно, задаю дурацкие вопросы про жизнь, заранее зная на них ответы.
– Маме было 84, – шепчет Женя, – мне – 56. Неужели я проживу еще 30 лет?! – Мне невыносимо жаль ее. «Мы можем больше никогда не увидится!», – думаю я.
Ничего не изменилось со вчерашнего дня. Даже венки на месте, не украли. Раскладываем закуску и водку на маленьком столике у чужой могилки. Егор выпил и заплакал, Женя захлюпала носом…
Я смотрю на два холмика рядом: дедушка и бабушка; и только теперь понимаю, что детство кончилось, оборвались последние нити. Теперь мы взрослые.
Обратно мы едем на маршрутке. Повезло.
– Дом продавать не будем, – сообщает Валя, – мало ли что… А так – дом!
– Я огород посажу, – обещает Егорка, – редиску, помидоры…
Огород давно стал целиной. Улица Победа – самая крайняя в поселке, сразу за огородами заливные луга. В погребе каждую весну вода.
– Может, трактор нанять? – предлагаю я.
– Нет, тут трактор не пройдет, ему развернуться негде. Тут лошадь нужна, с плугом, – говорит Валя.
Мы стоим на болотистой весенней почве, опять ставшей лугом. В копанке замочено одеяло и коврик.
Они вспучивались и никак не хотели погружаться. Валентина уминала их черенком от лопаты:
– Пусть покиснут, надо же их как-то отстирать.
– Какая же здесь глубина? – спросила я.
– Метра полтора.
– Послушай, может быть просто выбросить это все? Некому стирать-то.
– Ой, не знаю, – Валентина положила лопату и пошла к дому.
Мы ждем Егора с Андреем, они развесят коврик на заборе, а одеяло Ленка обещала отстирать.
– Не нужна никакая лошадь, – деловито говорит Егор, – девки все вскопают, посадят и отстирают.
– Егорка, какие у тебя с ними отношения?
– Никаких… Жене не вломите, – просит он.
– Очень надо! А дети Ленкины где?
– В детдоме, – просто поясняет брат, – она лишена родительских прав.
– О, Господи!
Женя лежит навзничь на бывшей дедушкиной кровати. Напилась.
– И когда успела? – сокрушается Валентина.
– Все утро пила, ничего удивительного.
Сегодня Женя не поедет, она не транспортабельна. Егор обещает отправить ее в субботу. У нее кончается отпуск.
Валентина обнимает нас троих по очереди, приговаривая:
– Вы теперь все – мои дети. Я – вместо бабушки…
В электричке она засыпает на скамейке, укрывшись курткой.
– В России можно жить, если ты: философ, – Андрей загибает пальцы, – алкоголик, или распиздяй. Иначе, можно сойти с ума.
– И кем ты себя считаешь? – интересуюсь.
– Философом…
– А меня?
– Тоже, с элементами распиздяйства…
Мы смеемся.
Бабушке хорошо сейчас. Ее душа успокоилась, ее генетическая формула передана, ее молекула ДНК продолжает нести информацию… Уф-ф! Каждому – свое. А все об одном.
За столом мы рассказывали анекдоты. Совсем некстати. А мне казалось, что наша прародительница сидит за нашими спинами на старом сундуке и с интересом слушает.
Я рада, что дом не продается. Бабушка берегла его для нас. Зачем? У человека должно быть чувство родины, я так думаю.
35
В Подгоренском районе есть довольно странный обычай: когда в доме покойник, иконы из дома выносят. Бабушку Авдотью хоронили, тоже Николая-Угодника в сарай вынесли… Вынести-то вынесли, а внести… Ночью внук Егорка слышал тяжелые шаги, и, вроде, вздыхал кто-то; в доме было очень темно и невозможно понять, кто ходит. Но утром Егорка обнаружил икону на своем месте. Кто ночью внес забытый Образ?
Егор сидит на игле лет с шестнадцати, в короткие периоды просветления он пьет, все равно что: пиво, водку, самогон… У него скрюченные длинные пальцы, как у больных артритом, узкие маленькие ладони, сам он высок и худ до сиреневой прозрачности. Говорит быстро, захлебываясь, при этом тело его все время как-то клонится вбок. Глаза глубокие, как у старика; он страшен и красив одновременно, этой болезненной смертельной красотой, когда кажется: вот-вот умрет человек, настолько он хрупок, на грани реальности своей и нашей. Коснись – исчезнет. Такого нельзя любить, любовь уйдет, как вода в песок, пустота заполнится горечью, безысходностью, гнилой гибельной отравой. Она убивает любящих.
Она убила мать Егора – Валентину. Валентина пережила Авдотью на один год. Повесилась в стенном шкафу на бельевой веревке.
Была ночь, такая, что ни зги не видно, а потому очертания предметов проступали скорее по памяти. Толкнула покосившуюся калитку, боком прошла в образовавшуюся щель; слева холодная шероховатость – кирпичная стена гаража; справа штакетник палисадника, дальше темнее тьмы угрожающе наступает угол Дома…
Откуда взялась услужливая луна? Нет, это пятно желтоватого света от керосиновой лампы, оно движется, поднимается, делает мир зримым.