Рок на Павелецкой
Шрифт:
Даже нам, тогдашним мальчикам с длинными волосами, плохо связанным с реальностью, жившим внутри своих мифов и депрессий, словно внутри мыльного пузыря, пересказывавших друг другу истории о том, как Пит Таушенд в ярости разламывал на сцене динамики, а Джимми Хэндрикс изящно поджигал гитару, эта парочка – Мираж и Магишен – казалась безумной в превосходной степени. Мы спорили о том, всерьез ли Магишен поджег свои волосы на том легендарном концерте в Алексине. Не было ли это трюком? Ведь Хэндрикс из поджога гитары сделал трюк – заранее готовил баллончик с бензином, заранее предупреждал пожарных, которые стояли за сценой в полной боевой готовности. Но Магишен был не таков – мы знали это. Акт самосожжения, а вернее, самоподжога, который он учинил, не был театральным трюком, а был апофеозом музыки, конечной точкой экстаза, до которого он себя довел, импровизируя вместе с Миражом. Если экстаз требовал самоубийства, то они готовы были на самоубийство. Мираж, я слышал в те времена не раз, резал себе вены. Были концерты, на которых он играл с перевязанными запястьями. Может быть, уничтожение было
Во всем этом было что-то странное, не вполне ясное, лишенное логики или, наоборот, наделенное непогрешимой логикой. Я-нынешний, я, доживший до зарплаты в конверте и турецкого синего махрового халата, в который уютно облачался дома по вечерам, этой логики не принимал. Я был для неё слишком хорошо встроен в жизнь, слишком мягок, слишком слаб. Желеобразный, лояльный, обычный. Но где же сталь рок-н-ролла, где умение быть одному против всех? Все это ушло. Я был зависим от жены и сына, которые были моё все, я, при всей своей внешней солидности, был внутри себя полон страха – страха потерять работу, лишиться медицинской страховки и хорошего автомобиля, страха зарабатывать столь мало, что не смогу ездить на Рождество в Париж, а летом летать в Лиссабон. Мы снимали там каждое лето на месяц апартамент. В конечном итоге именно это теперь была моя жизнь – и как надо было назвать всю сумму моих банальных опасений?
Вряд ли я боялся потерять только деньги. Это был страх смерти – именно он ударом в сердце заставлял меня просыпаться в три часа ночи и лежать с открытыми глазами в тоске, мучительней которой я ничего не знал. Иногда у меня даже вырывался стон, который я гасил, утыкаясь в подушку, боясь разбудить жену. Это был ужас пустоты, ужасной, ледяной пустоты, которая уже маячила мне на горизонте. И я это знал. И снова мысль моя делала разворот и перебрасывала мостик к Final Melody. Какой они находили смысл в том, чтобы пять лет играть музыку на страшном напряжении всех чувств и потом исчезнуть, не оставив после себя ничего? Неужели возможно с ясным умом и в твердой памяти отказаться от завтрашнего дня, от возможности остаться? Я не верил в такой героизм и в столь радикальный способ самоубийства – я скорее готов был предположить, что речь тут идет о дзен-буддистском приеме, позволяющем достичь наибольшей силы сегодня за счет отказа от завтра. Если это так, если Мираж умышленно перекрывал группе путь в будущее, желая добиться наибольшей силы в настоящем, то тогда это был более решительный и последовательный рок-н-ролл, чем все, что существовало в краю праотцов, на легендарном Западе, где музыканты вроде Джанис позволяли себе прожить жизнь до конца, до полного её исчезновения – но все-таки, уходя, оставляли тут свою музыку. Эти не оставили ничего. Я понимал, что сколько не думай про это, сколько не строй версий и не ищи объяснений – загадка останется.
Я помнил концерт Final Melody в ДК «Энергомаш», на который пришел с девушкой Леной, которая позднее стала моей первой женой (сейчас у меня третья) – это было за пару лет до их исчезновения, значит, году в 80. Или 79. Лето. Мы ехали на троллейбусе, в окно влетал тополиный пух и запутывался в её длинных светлых волосах. Она была Ундина – блондинка с зелеными мечтательными глазами, с постоянной улыбкой на тонких розовых губах. Перед ДК, на асфальтовом плато, в теплом воздухе, пахнувшем бензином, шли навстречу друг другу герои автостопа и завсегдатаи сейшенов – высокие узкоплечие парни в пестрых майках и в джинсах, туго обтягивавших ноги, с амулетами на шеях. Они демонстративно раскидывали руки и обнимали друг друга. Девочки с небрежными волосами, в курточках с бахромой, сидели рядком на корточках вдоль стены и смотрели в пространство пустыми медитирующими глазами. Мы прошли мимо них в зал. Освещения в общепринятом смысле – юпитеров, прожекторов – в зале не было, сочился только слабый свет из-за кулис. Я сидел с моей Ундиной во втором ряду, иногда оглядывался назад и видел сотни белых пятен в темноте, источавших возбуждение. Это всегда бывало так перед явлением Final Melody: дрожь вдоль позвоночника, зуд в ладонях и предчувствие музыки, которая сегодня вечером выпрыгнет из горящей головы Магишена…
Начало концерта было в стиле Final Melody – небрежным, дурацким, хмурым. Даже мрачные Doors не позволяли себе такого равнодушия к церемонии – всегда находился кто-то, кто торжественно возвещал перед их выходом на сцену: «Lady's and gentleman’s, The Doors!». Final Melody в этом не нуждались. Героев не представляют. Они всё и всех видали в гробу. Они бродили по сцене с видом алкоголиков, ещё не отошедших от вчерашних возлияний. Зал закипал. Мираж вообще в такие моменты производил впечатление человека в отключке: казалось, он не понимает, куда попал. Он спотыкался о провода, налетал на стойки с аппаратурой, с большим удивлением глядел своими орлиными глазами на набитый пиплом зал, закладывал руки в карманы продранных над коленом джинсов и качался на каблуках… Магишен в длинном белом балахоне спившегося епископа вышел на сцену с бутылкой портвейна 777 в руках. Торжественным жестом церемонемейстера он поставил её на орган. Что-то из Чио-Чио-сан наигрывал на прохладных клавишах в тот вечер этот эрудит в ожидании начала. О'Кей – да, тогда в группе ещё был О'Кей – сидел верхом на динамике и курил. В этом не было бравады и вызова – он не видел причины, почему должен бросать сигарету, выходя на сцену…
Они переговаривались так, как будто кроме них тут никого нет, никуда не торопились, говорили друг другу что-то никому не понятное, вспоминали каких-то герлушек, ссылались на тибетскую «Книгу мертвых», спрашивали, куда подевался Джон (может быть, Леннон), бурчали что-то про плохой звук, а потом Мираж крикнул Магишену, причем микрофон, рядом с которым он стоял, разнес вопрос на весь зал: «Ты портвейн мне купил, придурок?» Они все время называли друг друга «придурками» и во время концерта для охлаждения распаленных душ пили портвейн. Зал взорвался хохотом, десятки рук поднялись вверх, предлагая Миражу початые бутылки, ответ Магишена не был слышен, потому что вдруг – грохот и рев! Рев и грохот! Пламя и огонь! Черт знает что! Черный задник колыхнулся, как от порыва ветра, и экспресс с воем понесся сквозь визжащий от восторга зал. Их концерты всегда начинались без предупреждения, как война.
Это был один из самых прекрасных моментов в роке, который мне приходилось переживать. Вялая расслабленность, сумрак, бормотание и брожение, полусон, полубред и вдруг – взрыв энергии, обвал тяжелого мрачного звука, пронизанного раскаленной докрасна проволокой гитарных соло. Они врубались так мощно и слаженно, что зал в первые же секунды концерта вскакивал на ноги, и сотни глоток разражались воплями без слов: «А-а-а-а!» Но крика не было слышно – Final Melody играла на чудовищном звуке, способном поглотить любой шум, существующий на планете Земля, будь то вопль толпы, рев сирены, гудок корабля, стук поездов или грохот кузнечного пресса. И я, субботним спокойным утром сидя на тихой кухне с цветами на подоконнике – мы разводим цветы, у нас дома есть лимонное дерево в горшке, две герани и маленькая нежная фиалка – вдруг увидел этот восхитительный бедлам моей молодости: набитый зал, серый сумрак под потолком, опустивших головы, застывших гитаристов, увидел сыпящего во все стороны ударами Роки Ролла, похожего на ликующего многорукого Шиву, Магишена в белом балахоне, с плотно занавешенным волосами лицом – и зеленоглазую Ундину рядом с собой, с тополиным пухом, запутавшемся в длинных волнистых волосах…
Я слышал музыку. Я бродил по квартире, туда и сюда, с кухни в комнату, из комнаты в другую, бессмысленно касался стекол окна, нежно клал ладонь на лист герани, включал электрический чайник и забывал о том, что он вскипел… Этой музыки нигде не было в мире, ни одной катушки с записями не сохранилось – но я её слышал! Снова сидя на ковре, среди раскиданных коробок, я закрыл глаза, расслабил ладони вытянутых вдоль тела рук, вытянул ноги, погрузился в темноту, по которой медленно шли красные расплывающиеся круги. Сердце мое стучало, в то субботнее утро, после встречи с Басом, маясь воспоминаниями, я перепил кофе. Это была длинная композиция Прощай навеки, которой они всегда начинали свои концерты – мрачная и решительная вещь, в которой соло Миража было острым и сияющим, как лезвие ножа. На высоких тонах, в небесах и в далеком раю пела его гитара, в окружении угрюмого баса, в раскачке которого было что-то медвежье, в сопровождении ударных, которые взрывались, как связки гранат: «Трах! Трах! Ба-бах! Чух!». В конце этой вещи – первой же на концерте, – Мираж своим пронзительным соло доводил всех до такого экстаза, что в зале визжали – да, герлы молитвенно складывали руки у груди и разражались визгом, я видел это собственными глазами, – а перед сценой человек двадцать длинноволосых хипов падали на колени и бились головами об пол. Это было похоже на моления сектантов, на истовый азарт посвященных: они касались лбами пола, потом резко откидывали головы назад, и длинные волосы – хайр на языке тех лет – раскрывающимся вихрем летели вверх. И было ясно, как всегда на концертах Final Melody, что добром это кончиться не может: или вот сейчас рухнет крыша, или пипл в экстазе разнесет сцену, или от музыки воспламенится воздух, или в двери ворвется милиция и всех повяжет, или Мираж, доведя свое соло до границ возможного и перейдя в невозможное, сойдет с ума и прямо с концерта будет отвезен в Кащенку.
5
Вечером следующего дня я подъехал к клубу «Дыра» на Профсоюзной. Только что прошел очередной дождь. В темном воздухе, пропитанном влагой, «Дыра» – длинное здание с задрапированными черной материей окнами – сияла неоновыми огнями, торжественная и тревожная, как собирающийся отплыть корабль. Прежде чем шагнуть в дверь, я оглянулся – по широкому мокрому тротуару беззвучно двигались редкие силуэты прохожих.
В маленьком фойе сиротливо бродили мальчики и девочки в хиповом прикиде. Они были тщедушные, интеллигентные, совсем не героические, и прикид у них был какой-то жалкий, лишенный подлинного шика: китайские замшевые курточки с бахромой, ученические рюкзачки за плечами, очечки и шарфики. Мне стало жалко их – мимолетно, как котенка в снегу. Я прошел мимо них к дверям, в которых стояли два охранника в черных майках. У них были бритые крепкие черепа, которые невозможно расколоть даже ударом бутылки, и тяжелые бицепсы людей, проводящих досуг, качаясь на тренажерах. По фойе гулял сквозняк, но им не было холодно. Они не говорили ни слова – просто стояли, перекрыв мне путь.
– Ребятки, мне нужно найти господина Парамонова, – сказал я. – Вы должны его знать.
– Сегодня концерт, – сказал один. – Вход по билетам.
– Без проблем, – сказал я, купил в кассе сторублевый билет и снова встал перед ними. Девочки и мальчики-хиппи притихли, с интересом наблюдая, что будет дальше. Охранник надорвал билет и вернул его мне. Я сделал шаг в дверь, но они не расступились. Они снова стояли передо мной с ничего не выражающими лицами и глядели мимо меня в пространство. Эта «Дыра» была неласковое место.