Роканнон (сборник)
Шрифт:
— Не знаю.
С минуту она сидела молча, потом встала.
— Тебе надо отдохнуть. Когда я пришла в первый раз, тебе было совсем плохо. А теперь, как мне сказали, все будет в полном порядке. Я думаю, я больше не приду.
Он молчал. Она сказала:
— Прощай, Шевек, — и, говоря это, отвернулась от него. То ли он действительно краем глаза увидел, как ее лицо, пока она говорила это, страшно изменялось, искажалось, то ли этот кошмар ему померещился. Должно быть, показалось. Она вышла из палаты грациозной, размеренной походкой красивой женщины, и он увидел, как в коридоре она остановилась и с улыбкой что-то сказала медсестре.
Он поддался страху, который пришел вместе с ней, чувству нарушения обещаний, бессвязности Времени. Он не выдержал. Он заплакал, пытаясь спрятать лицо, закрыв его руками, потому что у него не было сил повернуться на другой бок. Один из стариков, больных стариков, подошел,
— Ничего, брат. Все обойдется, братишка, — бормотал он. Шевек слышал его и ощущал его прикосновение, но это не утешало его. Даже брат не может утешить в недобрый час, во тьме у подножия стены.
Глава пятая. УРРАС
Конец своей карьеры туриста Шевек воспринял с облегчением. В ИеуЭуне начинался новый семестр, и теперь он сможет осесть в Раю, чтобы жить и работать, а не только заглядывать в него снаружи.
Шевек взялся вести два семинара и открытый курс лекций. От него не требовали преподавательской работы, но он сам спросил, нельзя ли ему преподавать, и администрация устроила эти семинары. Идея открытых лекций не принадлежала ни ему, ни администрации. С этой просьбой к нему пришла делегация студентов. Он сразу же согласился. Так организовывались курсы в анарресских учебных центрах: по требованию студентов, или по инициативе преподавателя, или по обоюдному желанию.
Обнаружив, что администраторы встревожены, он рассмеялся.
— Неужели вы хотите, чтобы студенты не были анархистами? — сказал он. — Кем же еще может быть молодежь? Когда ты — на дне, приходится организовываться со дна вверх!
Он не собирался позволить администрации помешать ему читать этот курс — ему уже раньше приходилось вести такие бои; и студенты стояли на своем твердо, потому что он заразил их своей твердостью. Чтобы избежать неприятной огласки, Ректоры Университета сдались, и Шевек начал читать свой курс, в первый день — двухтысячной аудитории. Вскоре посещаемость упала. Он упорно придерживался только физики, не касаясь ни личностей, ни политики, и уровень этой физики был изрядно высок. Но несколько сот студентов продолжали ходить. Некоторые приходили из чистого любопытства — поглазеть на человека с Луны; других привлекал сам Шевек как личность, его качества как человека и как сторонника свободы, которые они могли мельком уловить из его слов, даже когда им не удавалось разобраться в математической части его рассуждений. И очень многие из них — удивительно! — были способны разобраться и в философии, и в математике.
У этих студентов была превосходная подготовка: ум у них был тонкий, острый, готовый к восприятию. Когда он не работал, он отдыхал. Их ум не притупляли и не отвлекали десятки других обязанностей. Они никогда не засыпали на занятиях от того, что вчера наработались на сменном дежурстве. Их общество полностью ограждало их от нужды, забот и всего, что могло бы отвлечь их от учебы.
Но что им разрешалось делать — это был уже другой вопрос. У Шевека сложилось впечатление, что их свобода от обязанностей была пропорциональна отсутствию у них свободы проявлять инициативу.
Когда ему объяснили здешнюю систему экзаменов, он пришел в ужас; он не мог представить себе ничего, что сильнее подавляло бы естественное желание учиться, чем эта система набивания студента информацией, чтобы он потом извергал ее по требованию преподавателя. Сначала Шевек отказывался давать контрольные работы или вообще ставить оценки, но это так напугало администрацию Университета, что он сдался, сознавая, что он — их гость, и не желая быть невежливым. Он попросил каждого студента написать работу по интересующей его физической проблеме, и сказал, что каждому поставит самую высокую оценку, чтобы бюрократам было, что записать в свои бланки и списки. К его удивлению, очень многие студенты пришли к нему жаловаться. Они хотели, чтобы он сам ставил проблемы, задавал подходящие вопросы; они хотели не придумывать вопросы, а записывать выученные ответы. И некоторые из них резко возражали против того, чтобы он ставил всем одинаковые оценки. Как же тогда можно будет отличить прилежных студентов от тупиц? Зачем же тогда стараться? Если не будет конкурентных различий, то с тем же успехом можно вообще ничего не делать.
— Ну, конечно, — озадаченно сказал Шевек. — Если вы не хотите выполнять какую-то работу, то вы и не должны ее делать.
Они ушли, неудовлетворенные, но учтивые. Это были симпатичные юноши, державшиеся открыто и вежливо. То, что Шевек читал об истории Урраса, привело его к мысли, что они в сущности, аристократы, хотя нынче это слово употреблялось редко. Во времена феодализма аристократы посылали своих сыновей в университет, тем самым придавая этому учреждению престиж. Теперь было наоборот: университет придавал престиж человеку. Студенты с гордостью рассказывали Шевеку, что конкурс на стипендии в Иеу-Эун возрастает с каждым годом, что доказывает, как демократично это учреждение. Он ответил:
— Вы вставляете в дверь еще один замок и называете это демократией.
Ему нравились его вежливые, сообразительные студенты, но ни к кому из них он не испытывал особо теплых чувств. Они хотели стать научными работниками — теоретиками или прикладниками — и то, что они узнавали от него, было для них средством для достижения этой цели, для успешной карьеры. Все остальное, что он мог бы дать им, они либо уже имели, либо не считали существенным.
Поэтому оказалось, что за исключением подготовки этих трех курсов у него нет никаких обязанностей; всем остальным временем он мог распоряжаться, как угодно. Такого с ним не случалось с первых лет его работы в Аббенае, когда ему было чуть за двадцать. За время, прошедшее с тех пор, его социальная и личная жизнь все более усложнялась, предъявляла к нему все большие требования. Он успел стать не только физиком, но и партнером, отцом, одонианином и, наконец, преобразователем общества. И потому, что он был всем этим, никто не ограждал его ни от каких забот, ни от какой ответственности, с которыми он сталкивался; да он и не ждал этого. Он не был свободен ни от чего, он лишь был волен делать все, что угодно. Здесь было наоборот. Как и всем студентам и профессорам, кроме умственного труда, ему было нечем заниматься: в буквальном смысле слова нечем. Постели им стелили другие, комнаты подметали другие, повседневную жизнь университета обеспечивали другие, с их пути устраняли все препятствия. И ни у кого здесь не было жен, не было семей. Вообще никаких женщин. Студентам Университета не разрешалось жениться. Женатые профессора обычно в течение пяти дней семидневной недели жили на территории Университета в квартирах для холостых и только на два выходных дня уезжали домой. Ничто не отвлекало. Полная возможность работать; все материалы под рукой; интеллектуальные стимулы, споры, беседы, как только захочешь; ничто не давит. Воистину Рай! Но ему что-то не работалось.
Шевеку чего-то не хватало — в нем самом, думал он, не в университете. Он не был готов к этому. У него не хватало сил взять то, что ему так великодушно протягивали. В этом прекрасном оазисе он чувствовал себя иссохшим и бесплодным, как растение пустыни. Жизнь на Анарресе наложила на него печать, замкнула его душу; воды жизни окружали его — а он не мог пить.
Он заставлял себя работать, но даже и в этом он не обретал уверенности. Казалось, он утратил то чутье, которое, оценивая себя, считал своим главным преимуществом перед большинством других физиков, умение распознавать, в чем заключается самая главная проблема, найти след, ведущий вглубь, к самому центру. Здесь он, казалось, утратил чувство направления. Он работал в Лаборатории Исследования Света, очень много читал и за лето и осень написал три работы; по нормальным меркам — плодотворные полгода. Но он знал, что, по существу, ничего не сделал.
Больше того, чем дольше он жил на Уррасе, тем менее реальным он ему казался. Он словно выскальзывал у Шевека из рук, весь этот полный жизни, великолепный, неисчерпаемый мир, который он увидел из окон своей комнаты в тот, самый первый свой день в этом мире. Он выскользнул из его неловких, нездешних рук, ускользнул от него, и когда он снова взглянул, оказалось, что он держит что-то совершенно иное, совсем не нужное ему, что-то вроде оберточной бумаги, упаковки, мусора.
За написанные работы он получил деньги. На его счету в Национальном Банке уже было 10000 Международных Денежных Единиц — премия Сео Оэн — и субсидия в 5000 от Иотийского Правительства. Теперь к этой сумме добавилось его профессорское жалование и деньги, которые ему заплатило Университетское Издательство за эти три монографии. Сначала все это казалось ему смешным, потом стало беспокоить. Нельзя было отмахиваться, как от нелепости, от того, что здесь, в конце концов, считается невероятно важным. Он попытался прочесть учебник элементарной экономики; ему стало невыносимо скучно, точно он слушал чей-то нескончаемый рассказ о длинном и дурацком сне. Он не мог заставить себя понять, как функционируют банки и тому подобное, потому что все операции капитализма казались ему такими же бессмысленными, как обряды какой-нибудь первобытной религии, такими же варварскими, такими же нарочито усложненными, такими же ненужными. В человеческих жертвоприношениях божеству может скрываться хотя бы некая превратно понятая и грозная красота; в ритуалах же менял, исходивших из того, что всеми поступками людей движет жадность, лень и зависть, даже грозное и ужасное становилось банальным. Шевек смотрел на эту чудовищную мелочность с презрением и без интереса. Он не признавался себе, не мог признаться себе, что на самом деле она его пугает.