Роканнон (сборник)
Шрифт:
Кенг засмеялась.
— Ох, уж эта простота физиков. Значит, я смогла бы поговорить с моим сыном в Дели? И с моей внучкой, которой было пять лет, когда я улетела, и которая прожила одиннадцать лет, пока я летела с Терры на Уррас в звездолете с субсветовой скоростью… И смогла бы узнать, что происходит там, дома, сейчас, а не одиннадцать лет назад. И можно было бы принимать решения, и достигать соглашения, и делиться информацией. Я могла бы поговорить с дипломатами на Чиффеуаре, вы — с физикам и на Хейне, и на то, чтобы идея попала из одного мира в другой, не уходила бы жизнь целого поколения… Вы знаете, Шевек, я думаю, что эта ваша очень простая вещь могла бы изменить жизнь миллиардов
Шевек кивнул. Кенг продолжала:
— Стала бы возможна лига миров. Федерация. Нас разделяли эти годы, эти десятилетия, проходящие между уходом и приходом, между вопросом и ответом. Это так, словно вы изобрели человеческую речь! Мы сможем разговаривать… наконец-то мы сможем разговаривать друг с другом.
— И что вы будете говорить?
Шевек сказал это с горечью, удивившей и испугавшей Кенг. Она взглянула на него и ничего не ответила.
Он наклонился в кресле вперед и страдальчески потер лоб.
— Послушайте, — сказал он, — я должен вам объяснить, почему я пришел к вам, и почему я прилетел на эту планету. Я сделал это ради идеи. Понимаете, на Анарресе мы сами себя отрезали от всех. Мы не разговариваем с другими народами, с остальным человечеством. Там я не мог закончить свою работу. А если бы даже и смог, то она была бы им не нужна, они не понимали, какая от нее польза. Поэтому я прилетел сюда. Здесь есть то, что мне нужно — возможность разговаривать, возможность делиться, эксперимент в Лаборатории Света, который доказывает не то, что должен доказать, книга по Теории Относительности из другой солнечной системы, стимул, который мне нужен… И вот, наконец, я закончил эту работу. Она еще не написана, но у меня есть формулы и доказательства, работа сделана… Но для меня важны не только те идеи, что у меня в голове. Мое общество — это тоже идея. Она меня создала. Идея свободы, изменения, людской солидарности — важная идея. И хотя я был очень туп, я в конце концов понял, что, разрабатывая одну из них, занимаясь физикой, я предаю другую. Я позволяю собственникам купить у меня истину.
— Но что же еще вы могли сделать, Шевек?
— Разве продаже нет альтернативы? Разве нет такой вещи, как дар?
— Есть…
— Вы понимаете, что я хочу отдать это вам — и Хейну, и другим мирам — и странам Урраса? Но вам всем! Чтобы один из вас не смог, как хочет сделать А-Ио, использовать это, чтобы получить власть над остальными, чтобы стать богаче или выиграть еще больше войн. Чтобы вы могли использовать истину только для общего блага, а не для своей личной выгоды.
— В конечном счете истина обычно ставит на своем и служит только общему благу, — сказала Кенг.
— В конечном счете — да; но я не согласен ждать конца. У меня только одна жизнь, и я не намерен тратить ее на то, чтобы жадничать, и спекулировать, и лгать. Я не хочу служить никакому хозяину.
Спокойствие Кенг было сейчас гораздо более насильственным, принужденным, чем в начале их разговора. Сила личности Шевека, не сдерживаемая никакой застенчивостью, никакими соображениями самозащиты, была огромной. Кенг была потрясена им и смотрела на него с сочувствием и не без почтительного страха.
— Какое же оно, — сказала она, — каким же оно может быть, это общество, создавшее вас? Я слышала, как вы говорили об Анарресе там, на площади, и плакала, слушая вас, но по-настоящему я вам не поверила. Люди всегда так говорят о своей родине, о покинутой ими стране… Но вы — не такой, как другие. В вас есть какое-то отличие.
— Отличие — в идее, — ответил он. — Я приехал сюда и ради этой идеи тоже. Ради Анарреса. Раз мой народ отказывается смотреть наружу, я подумал, что смогу сделать так, чтобы другие посмотрели на нас. Я думал, что будет лучше не отгораживаться стеной, а быть обществом среди других обществ, одним миром из многих, давать и брать. Но в этом я был не прав — совершенно не прав.
— Почему? Ведь…
— Потому что на Уррасе нет ничего, ничего, что нужно нам, анаррести. Сто семьдесят лет назад мы ушли с пустыми руками — и были правы. Мы не взяли ничего. Потому что здесь нет ничего, кроме государств и их оружия, богачей и их лжи, и бедняков и их нищеты и страданий. На Уррасе невозможно поступать правильно, с чистым сердцем. Что бы человек ни пытался сделать — во всем замешана выгода; и страх потери, и жажда власти. Человек не может ни с кем поздороваться, не зная, кто из них двоих «выше» другого, или не стараясь доказать это. Человек не может поступать с другими людьми, как брат, он должен манипулировать ими, или командовать ими, или подчиняться им, или обманывать их. Человеку нельзя коснуться другого человека, но они не оставляют его в покое. Свободы нет. Уррас — коробка, пакет с красивой оберткой — синим небом, лугами, лесами, большими городами. И вот ты открываешь коробку — и что же в ней? Черный подвал, полный пыли, и мертвый человек. Человек, которому отстрелили руку, потому что он протянул ее другим. Я наконец побывал в аду. Десар был прав: это Уррас; ад — это Уррас.
Несмотря на всю странность, он говорил просто, с каким-то смирением, и снова Посол Терры смотрела на него со сдержанным, но сочувственным удивлением, словно не имела понятия, как отнестись к этой простоте.
— Мы здесь оба — инопланетяне, Шевек, — сказала она наконец. — Я — с планеты, гораздо более удаленной и в пространстве, и во времени. Но я начинаю думать, что мне Уррас гораздо менее чужд, чем вам… Давайте, я расскажу вам, каким этот мир кажется мне. Для меня и для всех моих сопланетян — террийцев, видевших эту планету, Уррас — самый добрый, самый разнообразный, самый прекрасный из всех обитаемых миров. Это мир, который настолько близок к раю, насколько это вообще возможно.
Она посмотрела на Шевека спокойно и проницательно; он ничего не ответил.
— Я знаю, что он полон зла, полон человеческой несправедливости, жадности, безумия, расточительности. Но он полон также и добра, и красоты, жизненной силы, достижений. Он такой, каким и должен быть мир! Он — живой, потрясающе живой, и, несмотря на все зло, которого здесь так много, в нем жива надежда. Разве это не правда?
Шевек кивнул.
— Ну, а вы, человек из мира, который я не в состоянии даже представить себе, вы, видящий в моем рае — ад, вы хотите спросить меня, каков же тогда мой мир?
Шевек внимательно смотрел на нее, не отводя светлых глаз, и молчал.
— Мой мир, моя Земля — руина. Планета, погубленная человеческим родом. Мы размножались, и жрали, и дрались, пока не уничтожили все, а когда ничего не осталось, мы умерли. Мы не управляли ни своими аппетитами, ни своим стремлением к насилию; мы не приспосабливались. Мы уничтожили самих себя. Но сначала мы уничтожили свою планету. На моей земле не осталось лесов. Воздух — серый, небо — серое, всегда жарко. На ней можно жить, она все еще пригодна для обитания — но не так, как эта планета. Это — живой мир, гармония. Мой мир — диссонанс. Вы, одониане, избрали пустыню; мы, террийцы, пустыню создали… Мы там выживаем, как вы. Люди там выносливы! Нас теперь почти пол-миллиарда. А когда-то было десять миллиардов. До сих пор всюду можно увидеть остатки старых городов. Кости и кирпич превращаются в пыль, а кусочки пластмассы — никогда; они тоже умеют приспосабливаться. Как вид, как социальный вид мы не выдержали экзамен.