Ром
Шрифт:
А еще этот Жорж-Анкетиль, представившийся как большинство его коллег и явившийся сказать ему совершенно нежданно: «Наверняка ведь есть у вас документы, дайте же их мне. Я выпускаю газету, у меня есть деньги: я по ним вмажу…»Бедняга, а он-то, скорей всего, поблагороднее других, хоть и с дурной репутацией…
А те, кто не оставил его, кто не побоялся писать ему дружески и доверительно: бывший губернатор Гвианы, несколько иностранных финансистов, два-три литератора и великое множество гвианцев: «Я выражаю мнение комитета в Марони, в который вступил, чтобы крикнуть вам:Sursum corda. [11] Из тех испытаний,
11
Выше сердца (лат).
По-хорошему, ему надлежало бы предоставить чем писать, допустить к нему друзей, его адвоката… Как он силен, как крепок, этот больной человек, который не может стоять на ногах, у которого так лихорадочно блестят глаза. Ему все лишения нипочем: он ждет судей своих.
«Я похож на дикую птицу, которую посадили в клетку. Что ж, подчас мне приходится поджимать когти… Но ненадолго… Сейчас я жду, что клетка отворится», —пишет он 16 апреля верному другу. «Сегодня мне было разрешено выйти. Вернулся я чуть хмельной. Но теперь покровы, коими обиты стены моей темницы, кажутся еще чернее, и незримое Присутствие гнетет меня. На полу есть следы людей, страдавших тут прежде меня; и по стенам, которые содрогаются, проносятся образы пытаемых каторжников. Еще мне слышатся в ночи мертвые и холодные голоса, они кричат… Настанет день, и мы, быть может, все-таки совершим то прекрасное путешествие, которое я начал еще в 1905 году и которое терзает меня как скорбная ностальгия. Что мне до этих нынешних мучений, что мне до этих воплей и всей этой несчастной суеты, раз там, на свободе, есть свет, жизнь, мечта? И еще — гордые, очень красивые, очень чистые люди…»— пишет он еще одному другу 24 апреля.
Речь свободного человека: более свободного в глухом своем застенке, нежели все эти политики, финансисты, бывшие министры, прокуроры, журналисты, отцы-основатели, бездарные поэты и жирные торгаши, которые правят страной.
Но у него, у Гальмо, есть когти. Он не сдается. Его письма друзьям передаются из тюрьмы Санте тайком. Он ведет счет дням. Через три недели после ареста, в результате его неоднократных протестов и заявлений мэтра Анри — Робера, его защитника, ему наконец заткнули парашную дыру и постелили матрас.
Ни одного унижения не дали избежать ему: когда его вели в его контору на Елисейских Полях по запросу судебного агента по распродаже имущества, сопровождавшие его двое полицейских постыдились надеть на него наручники, хотя получили такой приказ. Вот этот больной человек вылезает из такси, ему всего-то осталось перейти тротуар… Но репортеры и фотографы уже тут как тут, его узнает толпа… Наручники все-таки пришлось надеть…
Жан Гальмо чувствует себя сильным, сильным, сильным. Сильным, как никогда. Он не расслабляется. Он готов защищаться. Дает документы своему адвокату. Раз ему не дали никакого досье, он отвечает судебному следователю, выразившему недовольство, что « он (Гальмо) не смог оправдаться ни по одному пункту выдвинутых против него обвинений»:
«Погребенному
Несмотря на то что защита работала при закрытых дверях, в прессу просочились пространные подробности тенденциозного характера (несколько месяцев спустя, говоря о деле Вильгрена, во время следствия против Китайского промышленного банка, пресса ограничится лишь дюжиной строчек самого деликатного свойства). Гальмо хорошо понимает, что и его, и особенно его Торговый дом намереваются довести до разорения. Но он не теряет присутствия духа и не упускает случая во всеуслышание протестовать…
25 апреля 1921 года — первый запрос о временном освобождении из-под стражи. Согласие на него дадут только через девять месяцев, большую часть из которых он проведет в частной клинике, куда пришлось его перевезти.
«Вы даже не можете себе вообразить, —позже скажет в своей защитительной речи мэтр Анри-Робер, — какие препоны пришлось преодолевать защите, чтобы получить разрешение на такую простую вещь, как перевозка этого мученика, этого великого и благородного француза в частную клинику, и что за — не хочу говорить «козни», ибо предпочитаю называть вещи своими именами, — скажу: целенаправленное противодействие встретила она на своем пути».
Несмотря на строжайшую секретность, есть вещи, скрыть которые невозможно.
«Мы все находимся на свободе временно, мы живем в такие времена и в такой стране, когда никто сейчас уже не уверен, будь он хоть трижды невиновен, что его сегодня же вечером не упекут ночевать в кутузку».Эта шапка статьи в передовице «Пти Бле» вполне реально отражает негодование общественного мнения.
И что же из всего этого? По сути, ничего.
После двадцати дней, проведенных в тюрьме, Гальмо разрешили получить несколько книг, потом — писать. Он пишет судебному следователю, мсье Адриену Жанти; прокурору республики, председателю судебной палаты, министру юстиции, председателю палаты депутатов, председателю совета, президенту республики…
Но все это уже в прошлом: Гальмо, как я уже говорил, всегда обращен к будущему. Он пишет совсем другое.
Он заканчивает «Жил меж нами мертвец». Набрасывает «Двойное существование» — эту загадочную и опасную книгу, следов которой так и не найдут…
Лес, свежий воздух, жизнь, полная приключений, любовь и смерть — вот чем полна его тюрьма. Ибо не стоит забывать об одном: Жан Гальмо — романист, писатель первого ряда. С трудом выбираешь лучшую из двух его книг — «Какая необыкновенная история…» или «Жил меж нами мертвец», произведений редкой содержательности, больших поэм в прозе, показывающих, какое важное место занимал в жизни Жана Гальмо таинственный мир мечты и любви… и приобщение к оккультному знанию.
Я мог бы с легкостью процитировать выдержки из хвалебных статей мсье Поля Судэя, Абеля Эрмана, Жан-Жака Бруссона и т. д. и т. д. Роман «Какая необыкновенная история…» восторженная критика называла откровением. «Жил меж нами мертвец», изданный, когда Гальмо еще был под гнетом тяжелых обвинений, встретил прием не такой горячий, как можно было ожидать. Но как тут не вспомнить меткую шутку Люсьена Декава, главного редактора «Журналь», который в атмосфере абсолютной конспирации и заговора молчания, находясь среди собратьев по перу, насмешливо воскликнул: «Господа, неужто и теперь, когда Жан Гальмо разорен, мы все еще не можем о нем поговорить?»