Роман без названия
Шрифт:
— Дорогой мой, — сказал, прочитав томик его стихов, пан Ипполит, — верь мне, когда я читал, у меня несколько раз навертывались слезы, сердце билось живее и я с удовольствием возвращался к книге вновь и вновь. По этим признакам смело могу тебе пророчить успех и приветствовать в тебе талант! Но запомни, только труд, только жизнь, страдание, опыт окрыляют и делают зрелым талант, который бог дает в виде крохотного зернышка, — лишь у того, кто это зернышко выпестует, оно принесет обильный цвет! А посему вперед, мой юный собрат, смелей вперед, не оглядывайся на сорок, что трещат, сидя на плетне, когда ты идешь с плугом в поле, — что бы делали сороки, кабы не трещали?
Усердно занимаясь науками в университете, да сверх
Так шла его жизнь, за которую он расплачивался никому не видимыми жертвами. Утром, на завтрак, обходился одной булкой, на обед чаще всего выпивал лишь чашку кофе или, если уж очень был голоден, шел в самый дешевый из студенческих трактиров, и то брал не целый обед, а только кусок мяса, чтобы унять нестерпимый голод, вечером иногда в гостях у товарищей пил чай или обходился и без него, если сидел дома. Как стемнеет, выходил сам с кувшином за водой — никто в доме не стал бы ему прислуживать даром, просить он не привык, а платить было нечем. Плотно запахнув пальто, Станислав осторожно перебегал улицу туда и обратно, наловчась, словно акробат, нести полный кувшин и не разлить ни капли. Однако от полуголодного существования силы его убывали — он чувствовал все большую вялость, худел, кашлял, частые головные боли вынуждали по целым дням сидеть дома, и никто бы теперь не узнал в нем того румяного паренька, которого в школе прозвали Пиончиком. Станислав переносил молча, без единой жалобы, и нездоровье и гнетущую нужду, а когда заботливый Щерба принимался расспрашивать или жалеть его, Стась, делая веселую мину, отделывался шуточками.
Другим студентам, даже самым бедным, удавалось как-то перебиться и жилось полегче — то друзья им, то сами они раздобудут легкий заработок, то перепадет нежданная поддержка, помощь родных. Станислав же слишком был поэт, слишком горд и застенчив и, по правде говоря, слишком мало о себе думал, чтобы за заработками охотиться, да и не сумел бы он опередить других. Его любой мог обойти. К роскоши он не привык, скудная жизнь дома и скупость отца подготовили его к тому, чтобы сносить и эту нужду; порой он грустно над нею подшучивал, надеясь на что-то лучшее в будущем, — быстро бегущие дни казались ему такими короткими, так были загружены делом, что ему не хотелось тратить время на заботы о своей персоне.
Между тем в его убогой каморке стали твориться странные вещи — чья-то невидимая рука, словно бы с опаской, но настойчиво, старалась смягчить его нужду. Его избавляли от домашних хлопот — возвращаясь после нескольких часов отсутствия, он замечал, что пол подметен, кувшин наполнен водою, жалкие его пожитки уложены в порядке, хотя так, чтобы не бросалось в глаза. Это удивило его и испугало — ведь, уходя, он запирал дверь на ключ и до сих пор не случалось, чтобы кто-то в его отсутствие бывал на чердаке, однако тут явно действовала рука человека, движимого чувством милосердия. Кто-то у него хозяйничал осторожно, украдкой, чтобы Станислав не сразу мог обнаружить признаки заботы о нем, — но с каждым днем становился все смелей и решительней. Вначале, увидев, что кувшин полон, Стась по рассеянности подумал, что сам
Вмешательство в его жизнь таинственной, хотя и дружески заботливой руки, повергло Станислава в недоумение, в тревогу, в раздумья — он не знал, что делать, советоваться ни с кем не желал, ему было бы стыдно, но и принимать эти дары не мог и чувствовал, что не должен.
Только Сара могла быть виновницей загадочных и не прекращающихся благодеяний — Станислав подозревал ее либо кого-то из друзей, пытался даже выследить, но безуспешно. Он поджидал на чердаке, прятался под лестницей — никого! В конце концов это стало его раздражать. Кто же мог в этой еврейской семье принимать в нем такое участие, жалеть его? Необходимо было выследить, узнать правду.
И вот однажды он целый день не выходил из комнаты, кроме как на урок с Сарой, затем уже в сумерках поднялся к себе и почти сразу, нарочно стуча каблуками и кашляя, вышел из ворот на улицу; когда же совсем стемнело, возвратился тайком и, прокравшись наверх, к своем каморке, спрятался у входа в ожидании, не появится ли кто. Сердце у него колотилось то ли от чувства благодарности, то ли от возмущения, он стоял долго, очень долго, но никто не показывался. Вдруг послышался шорох женского платья и торопливые шаги, по лестнице взбежала белая фигурка и, отперев дверь, скрылась внутри. В полосе лунного света, мелькнувшей через открытую дверь, Станислав без труда узнал Сару — она несла кувшин с водой, но, пока Стась опомнился от изумления, девушка уже вышла из каморки, унося пустой кувшин, и, проскользнув мимо оцепеневшего студента, быстро спустилась по узким ступенькам чердачной лестницы.
Итак, все, что он обнаруживал в своей каморке, несомненно, было делом ее рук! Слезы брызнули из его глаз, волнение всколыхнуло грудь. Станислав закрыл лицо руками и долго простоял недвижим. Тайное это милосердие осветило для него новым светом прелестную девушку, в которой прежде он видел лишь красивое, но почти бездушное существо. Стало быть, в груди этой спокойной, медлительной, изнеженной девочки живо билось девичье сердце от чувства тем более драгоценного, что оно было тайным и самодовлеющим, избегающим чужих глаз. Стась вздрогнул при мысли, что эти прогулки Сары можно легко выследить, истолковать в самом ложном смысле и обвинить его. Кровь прихлынула к его лицу.
Выхода не было, надо уйти из этого дома, из тихой этой каморки, из угла, к которому он уже привык, надо бежать — и стало ему жаль всего, что придется оставить, и хотя о Саре он старался не думать, она и черные ее глаза неотступно стояли перед ним.
В волнении выбежал Шарский из своего укрытия и пошел по улицам, пытаясь сообразить, что делать, — конечно, надо было бы с кем-то поделиться, но он этого боялся, он не мог заставить себя обнажить свои чувства, холодный взгляд даже самого благорасположенного человека был бы для него мучителен. Насмешка, болезнь нашего века, которая редко у кого не угнездилась в каком-то уголке души, могла бы его ранить беспощадно — он не был уверен, что даже Щерба не посмеется над тихой, невинной любовью еврейской девочки, которую он, Стась, видел в таком поэтичном и идеальном свете.
Что делать? Куда деваться?
В первую минуту он решил бежать, съехать, все бросить, но как быть дальше, как справиться с преследующей его нуждой, где приютиться? Да и хорошо ли опечалить доброе, невинное сердце, выказавшее к нему каплю жалости?
Долго бродил Стась с такими мыслями по улицам, наконец машинально свернул на Немецкую и поднялся в свою каморку, которая теперь почему-то показалась ему более светлой, веселей, удобней, чем всегда. У порога стоял тот самый кувшин с водою, так проворно подмененный Сарой, а рядом с ним валялись на полу, будто случайно рассыпанные, несколько яблок.