Роман графомана
Шрифт:
– Сейчас увидишь Лондон, – радовалась она, когда с тележкой, груженной багажом, спускались по тоннелю в метро – Не могу поверить, что ты все-таки выбрался.
Из Хитроу ехали по Пикадилли лайн. В полупустом вагоне. Как-то вдруг поезд вынырнул из тоннеля. В окнах замелькали зеленые поля «Кью Гарденс». Стоял солнечный день. Оглянувшись, увидел – пассажиры сидели в пиджаках, а кое-кто и в майках. На нем же был твидовый костюм «тройка», рубашка с галстуком, пальто. И вовсе не из-за того, что в декабрьской Москве уже выпал снег. Одевался под лондонца. Уверен был – так тут принято. Теперь никакая вентиляция не спасала.
На станции Leicester Square вышли из вагона. Перетащились с багажом на другую ветку, проехали одну остановку и оказались на вокзале Charing Cross. Том самом, на который когда-то прибыли из Европы Ленин с Крупской. О чем Художница рассказывала
Знал ли он, что ему предстояло? Первое место работы – бензоколонка с ночным магазином, где пробовал освоить кассу-компьютер. Ночное дежурство. В магазин зашел черный, прошел за прилавок, открыл кассу, выгреб всю наличность, по дороге к выходу набрал чипсов, сэндвичей, все, что попадалось под руку, и, не произнося ни слова, исчез… Неблагополучный район. Тут такое случается. К утру приехал хозяин. Сказал: «Никаких проблем. Только дверь на ночь закрывай. И впускай клиентов аккуратно». Даже в кассу не заглянул, чтобы деньги пересчитать. И магазин на учет закрывать не стал.
Вскоре вместо бензоколонки Марк подрядился разносить рекламные журналы. К шести утра по понедельникам и средам отправлялся в Челси, Кэнсингтон, Уимблдон или в Хэмстэд. Там, у станций метро, в непосредственной близости к престижным районам, где жила состоятельная публика, разносили журналы. Автофургон сваливал тираж прямо на тротуар. Бригадир-работодатель раздавал почтовые сумки. Их набивали иллюстрированными журналами. Поднять такую сумку требовало усилий. Но на плечах тяжесть не чувствовалась. Журналы рекламировали мебель, одежду, обувь, дизайн садов, выращивание цветов… Все, что могло заинтересовать. Бесплатное издание просовывалось в почтовые щели входных дверей. Нередко под злобный лай собак. Иногда протестовали и хозяева. Работал с напарником, знавшим район. Окучив одну улицу, возвращались к метро за следующей порцией журналов. К десяти утра все кончено. Ноги гудят, поясницу ломит. Но к концу недели работодатель вручит наличными восемьдесят-девяносто фунтов. Их хватит на пропитание. Ничего подобного ему и в голову не приходило, когда ехал из Хитроу с Художницей. Представить себе не мог, что его эмиграция обернется такой реальностью. Хотя, спустя несколько лет, оказавшись в одном из тех районов, где разносил журнал, вдруг встретил бывшего коллегу с почтовой сумкой за плечами. И растерялся – кивнуть или пройти мимо, чтобы не ранить человека, продолжавшего жить все той же разноской. Он шел к студенту давать частный урок, а в голове вертелось – ведь мог так и остаться среди разносчиков журналов.
2
Но то было позже. А пока они ехали к друзьям Художницы. Она везла Марка из Хитроу сюда, в третью зону, в их двухэтажный дом с садом и гаражом. Едва познакомив, оставила на Хозяина – англичанина, говорящего по-русски. Сама отправилась за ключом квартиры, которую сняла накануне. Тот первый разговор помнился в деталях. Вопрос о том, как, мол, там в Москве, придал ему уверенность. Смущение и усталость отступили. Говорил без остановки. О перестройке. О том, что она зашла в тупик. О нереформируемости Режима. И потому он тут. Ему казалось, что сообщал что-то неизвестное. Был уверен, что рассеивает иллюзии Запада касательно новой России. Скажи ему кто-то в тот момент, что тутошняя публика гораздо информированнее московского Салона и что надуваться от важности нет повода, ни за что бы не поверил. Хозяин же виду не подавал. Вежливо слушал. Гость сидел у камина, тянул из бокала что-то спиртное со льдом и вещал с вдохновением. Ему и в голову не пришло, что можно пройти в сад, передохнуть, сделать паузу. Хотел выглядеть значительным. Или быть вежливым? Сам не понимал. Но говорил до самых сумерек. Пока за ним не приехали. На машине хозяйки. Уложили багаж и повезли в Brockley на Menor Avenue.
Первый адрес в Лондоне. Со временем их наберется полтора десятка. За каждым – своя история. Но переселения и перемены не очень-то отучали от желания вещать или без умолку балагурить, выносить безапелляционные приговоры. Эта привычка въелась, как истасканные штампы, как весь хлам эпохи, с которым соотечественники, наряду с завистью, злобой, ревностью и неприятием друг друга, прибудут в свои америки. И станут перебрасываться (сначала письмами, потом по электронной почте) анекдотами, цитатами, банальностями типа рожать детей – дело нехитрое, новости не могут быть второй свежести, время собирать камни, родители не молодеют… Морализаторство не помешает сажать последних на вэлфер, забирать у них деньги, вырученные от продажи кооперативных квартир в Москве. Купив себе жилье в Манхэттене, других престижных районах, они будут навещать престарелых родичей, собачиться с ними, обмениваясь, впрочем, все теми же новостями второй свежести.
Никакого особого героизма в самом факте отъезда из Той Страны не было. Без всякого объявления со стороны власти шлагбаум был открыт. Так было и с Марком. Впервые за двадцать невыездных лет он сразу получил заграничный паспорт, оформил туристические визы в Англию и Францию и приготовился выкатиться в Лондон. Но теперь время от времени его заносило. И он примеривал свою судьбу эмигранта к судьбе великих.
– Я изначально считал, – надувался он передо мной, поджав под себя ногу, – что творцы, как и революционеры, – путаники, которые превыше всего ценят свое призвание. Призванию они не изменяют. Оно ценнее убеждений, самой жизни. Призвание управляет поступками. Цветаева вернулась из эмиграции, следуя какой-то своей логике, в сталинскую деспотию и оказалась в петле. Ахматова терпела тиранию и создавала «Реквием». Булгаков в глубокой тайне писал «Мастера» и просил Тирана отпустить. Пастернак пробовал ладить с вождем. Но Фридрих Горенштейн, уехав в эмиграцию, дожил до семидесяти лет и на вопрос, почему не хочет навестить Россию, отвечал – я не мазохист. Его ценил Юрий Трифонов. С той же судьбой, что и Фридрих. Отца Трифонова расстреляли в 1937-м, рос сиротой. А на эмиграцию не решался. Мол, тут, в Стране Советов, его читатель. Умер от раздвоения в пятьдесят с небольшим. О читателе же беспокоиться не следует. Настоящая литература рано или поздно найдет его. Страшнее жить в несвободе.
– Да уж, Моисей сорок лет проветривал мозги своего народа в пустыне, – удрученно вздохнул я.
– Именно, – подхватил простодушно Марк. – Уже можно, бросай все, складывай рукописи в чемодан. Но то мы, творцы! Соседи мои по квартире на Старолесной и те ночами укладываются спать с вопросом под подушкой: уезжать – не уезжать из России. Так и останутся жить с памятью о посиделках на кухне Биржева. О кухне в сигаретном дыму, где с утра до глубокой ночи сидели за столом с пахитоской в зубах, говорили по телефону, читали, выпивали, создавали кумиров, чтобы тут же их разрушить. Дым и больше ничего! Впрочем, там, на той кухне, делалась история. Это только кажется, что она творится на небесах. Или выдающимися личностями. На самом деле все люди как люди. Главное, не припоздниться с рождением.
– Пожалуй, ты прав. Творцы – если не дьяволы, то точно не ангелы. Все без исключения. Дружить с ними, встречаться, переписываться, спорить, верить не стоит. Пастернак, Мандельштам, Ахматова, Цветаева… эгоистичны, амбициозны, ненадежны. Объяснять их поступки логикой невозможно. И могли в свое время уехать на Запад, остаться в свободной Европе. Но тянуло домой, возвращались в несвободу, вот в чем дело. Хорошо, оставим их могилы в покое. А что означает – припоздниться с рождением?
– Это значит, – кинулся Марк в расставленные сети, – понять, что чувствует поколение молодых людей, не заставшее ни холодной войны (не говоря уж об Отечественной), ни оттепели, ни застоя, ни перестройки, сразу став свидетелем разложения Империи зла. Понять, как это отложилось на их взглядах, почему до сих пор так устойчиво советское мировоззрение.
3
Я мог бы поддержать этот пустой разговор о мировоззрении, которое мучило Марка своей устойчивостью. Мог бы снова заметить, что в современной России общественная жизнь так и не возникла, но с разрешением личной собственности появилось понятие «частная жизнь». Но зачем смущать человека, и без того сбитого с ног эмиграцией. Начинать ему пришлось с азов. Первый урок, который он выучил: частная жизнь никак не смешивается с общественной. Потому, к примеру, дни рождения даже выдающихся людей тут мало кого интересуют. Да и потенциальные юбиляры относятся к факту собственного появления на свет с иронией. Конечно, поздравляют, отмечают. Идут в паб, в театр, приглашают в ресторан. Но никто не планирует банкетов на сотню-две приглашенных, не мечтает напиться, наесться. Российские традиции тут выглядят дикостью. Чего же удивляться, что Марк, столкнувшись с иным, принялся описывать свой опыт. К счастью, он отставил в сторону пошлые прибаутки времен застолий в квартире на Старолесной. Читать такое было бы нестерпимо. А вот то, что родился в День Сталинской Конституции, могло представить интерес.