Роман графомана
Шрифт:
2
Сочиняя «Роман Графомана», Марк подгонял себя – а вдруг не успеет. Как это жить с пониманием, что ты сам, отказавшись от химиотерапии, принимаешь решение, которое сокращает срок жизни. Спросил врачей – сколько осталось. Ответ – речь не идет о месяцах. Точно есть несколько лет. Но ощущение жизни острее с того момента. Вид из окна отеля в Фолкстоуне, вкус кофе из аппарата, подаренного сыном, чувство красоты тенниса, когда выходил размяться на корт… В жизни как будто ничего не поменялось. А когда садился за компьютер, ощущение обозримо близкого конца обостряло мысль. Рушились мифы, идолы, которыми обзаводился годами. Вдруг вылезли известные слова Галилея: «А все-таки она вертится», якобы сказанные им после отречения. Скорее всего, ему было не до диссидентских афоризмов после суда инквизиции. Никто ж этих слов не слышал. Зато красиво и возвышенно.
С затаенным удовольствием Марк изобличал затасканные изречения,
Примерять свою судьбу с судьбой Толстого – дерзость. Но какое-то мстительное чувство довлело над разумом – мол, даже Толстого в семье не читали. А когда принялся за духовные сочинения, заподозрили, что выжил из ума. В самом деле, кто из родни читал его «Исповедь», «В чем моя вера?», «Так что же нам делать?». Да никто. А писатель считал это важнее из всего написанного прежде. Марк принял к сведению признание Толстого, начавшего писать «Анну Каренину», что тот забросил дневник, который вел каждодневно. Все шло в роман. Марк последовал за классиком, но вскоре обнаружил, что его собственные записи путались и не помогали ему сочинять. Они множились, превращая сюжет в хаос. К примеру, героя зацепила проблема миметизма. С одной стороны, сын хотел подражать отцу, а с другой – хотел отвергнуть его, забыть. На самом деле (сын не знал этого) Марк испытывал тайное презрение к себе. За бездарность.
Снова и снова пробовал переосмыслить вехи биографии Толстого – Севастополь, драма женитьбы, семейное счастье, разочарование, замысел эпопеи в 1856 году, перерыв, когда сочинялась «Анна Каренина», и возвращение к эпопее в конце 1870-х. Но как самому связать эмигрантскую биографию и свой жизненный опыт – годы, проведенные в Той Стране, женитьбу, рождение сына, дочери со страстью к сочинительству – это Марк представлял плохо. Знал одно – его теперешняя попытка осуществить замысел стала смыслом жизни. Составляя план «Романа Графомана», Марк держал в уме набоковское – «в искусстве цель и план – ничто: результат всё».
В сочиненной биографии Марк искал косвенные параллели с обстоятельствами жизни Бродского. Все, что издавал Поэт, получало в печати прекрасные отзывы. Ведущие издания помещали длинные рецензии. Ему отдавали должное за «пассажи, показывающие его искусное обращение с мелкими частностями». Иное дело Марк. Он полагал, что родился не там, где должен; учился не тому, чему хотел, женился не на той, которую искал. Лишь страсть сочинять, как и Бродский, почувствовал рано. Не изменял ей никогда. Начал репортером. Стал очеркистом. Перешел на документальную прозу. Книги его не стоило бы вспоминать, если бы они не становились придатком неизбывной славы героев, о которых повествовали. Хотя некоторые второстепенные его персонажи представляли собой беспощадную пародию на ныне здравствующих деятелей. Что выдавало в нем зеленого автора, не способного засекретить реальные лица и начать движение в сторону художественной прозы.
Взявшись за «Роман Графомана», Марк рисковал превратиться в хроникера, летописца. Потому попросил меня быть его если не редактором, то первым читателем. С правом вносить в текст замечания. Вылавливая и выковыривая ошибки, штампы, расхожие метафоры, я, в свою очередь, заявил, что он не должен щадить ни отца, ни мать, ни детей и даже правды. Писатель может видеть мир своими глазами, накладывать мазки на исторические события, как художник своими красками, не слушая никого. Разумеется, он не должен щадить и себя.
Марку поначалу хотелось попривлекательней изобразить автора «Романа Графомана». Но у него получался человек пустой, крикливый, до крайности возбуждающийся в сочинительстве по самому ничтожному поводу, по всякой удачной фразе, меткой метафоре, точному определению. Он принялся улучшать его лик. Я высмеял эту затею. Он прислушался, а дальше пошел своим путем. В творческих поисках нажимал на аллюзии и реминисценции, позволявшие заимствовать и не быть уличенным в плагиате. Оседлав классику, перепахивал «Темные аллеи» Бунина, «Первую любовь» Тургенева, «Даму с собачкой» Чехова, «Крейцерову сонату» Толстого. Зацепил зарубежных мастеров – Флобера, Золя, Набокова. С пристрастием прочесал Джойса. И когда в «Улиссе» на одной странице обнаружил десятки реминисценций, а в конце романа набрел на сотни примечаний и отсылок, решил, что нашел путь к успеху.
Марк постоянно оглядывался на меня, ощущая потребность в моей интеллектуальной щедрости. Напрасно. Я был автором, далеким от него. Глубинного резонанса и диалога между нами не произошло. Его больше интересовали нюансы, а меня – схемы. Скажем, я принимал замечание литературоведа Э. о полярности русских: святое и звериное начало у них сильнее среднего – человеческого. И в религии так же: у православных в загробном мире есть рай и ад, а у католиков между раем и адом есть чистилище. Марк был знаком с Э. и отвечал ему и мне, что православным незачем чистилище в загробном мире. У них в церкви в этом мире есть институт исповедальности – пришел, исповедался, покаялся и чист. Мало общего оказалось у нас с Марком и во взгляде на Чехова, которого он чуть ли не обожествлял. И для него был как ушат холодной воды, когда я привел слова С. Аверинцева [7] , искренне удивлявшегося, как это из Чехова получилась икона интеллигентской порядочности.
7
Аверинцев С. С. – философ, литературовед.
3
Реминисценции, допуская копирование и цитирование без ссылок и кавычек, представляли образ литературы в литературе, позволяли бессознательно вкладывать в текст не только то, что когда-то было познано и забыто, но и чего вовсе не было. Но делать все это добро содержанием «Романа Графомана», по-моему, было опрометчиво. Марк намеренно пренебрег строгим сюжетом и принялся таскать читателя из эпохи в эпоху, от одного персонажа к другому, представляя всех одним абзацем. Такое могло сойти за высокую прозу с креном в сторону постмодерна, если не пускаться в обличения и сравнения. Марк же решил противопоставить российского Телещеголя легендарному американцу Ларри Кингу, потрясавшему непредсказуемостью на канале CNN, Джону Симпсону, военному корреспонденту Би-би-си, создававшему впечатление, будто он вел за собой войска на взятие Бейрута, Багдада, Кабула… Телещеголь, не вылезая из Москвы, вещал на Первом канале телевидения. Хорошими манерами и идеологией гурмана он косил под европейского денди – то ли британца Джорджа Браммела, то ли француза Барбе де Оревильи, – прогибался перед властью, мгновенно приспосабливаясь к менявшимся правителям-автократам. С Первого канала он время от времени прыгал на независимый канал «Дождь», на либералистское радио «Эхо Москвы». Пописывал и в интернет-журнал «Сноб». Наконец, создал телеакадемию, открыл «Жеральдину» – французский ресторан на Арбате имени своей матери.
Марка эта личность, думаю, слегка завораживала. На мой же взгляд, образ Телещеголя имело смысл вводить в «Роман Графомана», лишь раскопав причину его популярности. Она таилась в политической необразованности и невзыскательности аудитории. Надуть такую публику не составляло труда. Дозированную критику власти он окутывал поверхностными комментариями, банальностями и трюизмами. Войнушки, террористические акты, выборные кампании, выставки, кинофестивали – все его суждения сводились ни к чему не обязывающему трепу. В толерантности Телещеголя сквозила легкая снисходительность. Приглашая в гости Художника, разжигал интерес публики к изображению гениталий, зазвав на разговор Историка, склонял к обсуждению скандальных сторон биографий. Если же удавалось заманить на программу Премьер-министра, элегантно холуйствовал, годил, напирая на толерантность. Участники его программ чувствовали себя комфортно, потому что знали наперед: ведущий будет играть по заранее обговоренным правилам. Все понимали друг друга с полуслова. Судьба Телещеголя утверждала давно известное: истинная трагедия вовсе не смерть, а жизнь человеческая. Такой персонаж мог быть успешным только в российском обществе, где бок о бок живут два отдельных, нисколько не похожих народа, говорящих на одном языке, но люто враждующих между собой. Есть Мы, и есть Они. У Нас свои герои: Чехов там, Мандельштам, Пастернак, Сахаров. У Них – свои: Иван Грозный, Сталин, Дзержинский…