Роман с героем конгруэнтно роман с собой
Шрифт:
И я вдруг понимаю леммингов, мор которых есть чисто нервное дело. В годы максимальной плодовитости лемминги переживают чисто городской стресс. Стресс леммингов — сенсация тундры. Лемминг выглянул из норы и поглядел вправо. Там стоял престарелый лемминг. Еще пожилой лемминг. Еще лемминг в расцвете сил. Еще два дряхлеющих лемминга. Еще молоденький, резвый нахал. И еще. Еще. И до горизонта, оплывающего белесой дымкой. Тогда, дернув усом, наш лемминг глянул налево. Там тоже сидит лемминг. И его толстая жена. И двенадцать его вертлявых дочерей. И их глухая бездетная тетка. И хромой дядюшка с материнской стороны. И четыре племянника, один уже с беременной женой.
Лемминг глянул вперед. И увидел, как восемнадцать юнцов-леммингов, растянувшись цепочкой вдоль тундры, прогуливаются на беззакатном солнце. Шерсть их блестит.
И тут наш лемминг ужасно заверещал, закрутился на месте. И помер. Нормальный, как говорится, стресс. Ибо многолюдство столь же мучительно, как и полное одиночество, только еще хуже. Мы, как высокоорганизованные, приспособились и выживаем, а лемминг — нет. А ученые потом подбирают меж кочек маленькие тельца и изо всех научных сил ищут болезни, позаразнее. И не находят. И начинаются среди них изобретения насчет погоды, кормов, общей выгоды рода и прочие философствования. А что же делать ученым? Ведь лемминг не оставил записки: «Прошу никого не винить…»
Душа раздроблена. Ее труха образовала слабенькую кучку. И ветер норовит смести ее совсем. Старательно ладонями формую, хочу хоть маленькую душу, но слепить. Как вовсе без души — мне непонятно.
«Веруня, а талия? Не моя, конечно. Нет, я свою талию знаю. У тебя там есть сантиметр под рукой? Пустяки, ничего я не буду ушивать. Джинсы, ушитые в талии, — это пошло. Пошло, я говорю…» — «Может, хватит?» — сказали тут Вы. У Вас удивительная способность вклиниваться в самые насладительные моменты. «Чего — хватит?» — не поняла секретарша, она же вся лучилась и была сейчас сияющая блондинка до мозга костей, на ней уже были новые джинсы, как влитые — в бедрах, почти что в талию, даже если без пояса, и почти что даром, рублей сто — наверное. Где Вам оценить эти тонкости! «Болтать, — уточнили вы. — У меня нет времени». — «А я вас и не держу, — сказала секретарша. — Веруня, прости. Я тебе через пять минут перезвоню». Разговор все равно уже был испорчен. Она положила трубку. «У меня нет времени выслушивать вашу болтовню. Я пришел поговорить с завом роно». — «Он вас ждет, что ли?» Секретарша, на мой взгляд, была еще выдержанная. Впрочем, может, тут крылась уже издевка. «Он меня не ждет. Но у меня к нему важное дело». — «А вы кто такой?» Вот это был уже разговор! Всплыла наконец бессмертная формула, не нами воспетая. «Я — учитель». Вы представились честь по чести. Вы назвали титул. Скромненько. Как подобает, когда титул — действительно есть и королевская кровь сомнению не подлежит. Выше — нету. Учитель. Но ведь секретарша-то первый раз с Вами имела дело. Вот Геенна Огненная, она же — директор школы Нина Геннадиевна Вогнева, имеет с Вами дело уже несколько лет и потому она всегда беспокоится, чтобы Вы куда-нибудь не пошли. Она лучше все сразу Вам сделает, как Вы хотите. «Представляете, что он там (тут она закатывает серые глаза куда-то под лоб и воображаемое поднебесье) наговорит???» Даже интересно, что она имеет в виду?..
«Подумаешь — учитель!» — фыркнула секретарша.
И тут у нее на столе вдруг вдребезги разлетелось стекло, на котором стоял телефон, лежали бумажки, а под ним — улыбался с фотокарточки большеглазый мальчик, сын — наверное, и сама секретарша, сияющая блондинка в открытом сарафане, щурилась на берегу бунтующего моря, небось — Черного. Стекло же, я полагаю, было из тех, что стоят в дверях метро. Об него можно сутками колотиться головой, оно даже не дрогнет, но вдруг грудное дитя ткнет соской в его уязвимое место, и огромное стекло вмиг разлетится на мильен брызг. Вы точно и сразу нашли это место, что значит — интуиция.
«Я — учитель», — повторили Вы при этом. И снова коснулись стекла кулаком, от чего предметы, доселе каким-то чудом еще покоящиеся на столе, полетели и покатились в разные стороны. «Какой вы учитель?! — завизжала секретарша. — Вы не учитель! Вы хулиган! Я милицию вызову!» Не знаю, что она там еще кричала. И до сих пор не знаю, для чего Вы взяли тяжелый стул за одну его ножку и этот стул подняли. Но было. «Он меня убьет!» — дико крикнула секретарша. И метнулась к кожаной двери…
Не тот, вроде, тон. Разухабисто? Или — уже мстится?
Вжимаюсь в борта, как зверь, темным и впалым телом. Куда ж я теперь? Теперь? Куда ж я теперь — без веры? Что за вера была летучая в надувную резинку-лодку… Упруги весла в уключинах, закат догорает кротко, вороны кричат картаво: «как? как? как?», легкие острые травы полосуют себя в волнах… Рыба выпрыгнула. И канула. Бегут по воде круги. Острова — как чужие страны, берега — как материки. Словно озеро — темное море, натянутое на шар… Горе мне, горе, горе — волны в ночи шуршат. Что за вера резнула жгучая, не основанная ни на чем, будто можно звезду падучую поймать — сачком…
Искусство — всегда нарушение симметрии, это не я, конечно, придумала, это Герман Вейль, важно найти в каждом конкретном случае именно такое нарушение, которое впечатляет максимально, без коего нет искусства, это то «нечто», что непереводимо и даже необъяснимо никакими словами, поэтому никакое «ведение» — не может передать ничего, кроме содержания и поддающихся стандартному анализу величин в худ. явлении, «ведение» способно анализировать лишь то, для чего имеются уже модели и методы. А искусство индивидуально и сильно как раз нарушениями моделей и методов, используя их — вопреки им. Сколько «ведов» ни обсядь Лермонтова, он все равно неисчерпаем и ему не больно, он встряхнется, «веды» скатятся, а он опять непостижим и велик. Пусть «веды» вечно ходят на приступ, это любопытно, коль они сами — личности. Но Лермонтову это, в общем-то, до лампы. К нам они Лермонтова не приблизят, ибо, объясняя произведение искусства, обязательно снижаешь его и тем отдаляешь, поскольку всякое объяснение есть замутнение смысла и снижение воздействия. Единственность лежит за пределами анализа. В теории информации такой текст именуется «случайным» — чтобы ввести его в машину, невозможно обойтись меньшим количеством слов, чем есть в тексте, он противостоит любому моделированию.
Тоже мне, новость! Да Лермонтова никто пока и не трогал, зря беспокоюсь, он как раз — впереди, когда еще до него дойдут, чтоб обсесть. Обсели — Пушкина.
Спросила Машку, почему точка постулирована как имеющая положительную кривизну. «А ты берешься доказать, что кривизна отрицательна?» — нагло сказала Машка. «Встречный вопрос — не объяснение…» — «Потому что торчит», — нагло сказала Машка. И удалилась к себе в комнату с великолепным презрением профессионала. Не снизошла. Меж тем Гильберт, не чета — Машке, когда-то говаривал, что математическая теория лишь тогда совершенна, когда ты сделал ее настолько ясной, что берешься изложить ее содержание первому встречному. Хотела сквозь дверь осадить ее Гильбертом. Но оттуда уже доносилась идиотская песенка собственной, узнаю дочь по стилю, видимо, выпечки: «Я кручусь на турнике, голову держу в руке, кто устал от голову — подходите, оторву…»
Я как раз устала.
Зачем Он — обязательно математик? Я в этом никогда ничего не пойму. А дай мне начать сначала, я занималась бы исключительно геометрией и была бы счастлива…
«Ма, погляди — я на голове стою!» — восторженно завопило за дверью Машкиным голосом.
Да, она стояла. Весь вечер. Или это мало? Ногами вверх. По-моему, так вечность она стояла. Ни одна конечность не дрогнула в ее нутре. Ногами возносясь над батареей, она была Афиной. Иль Цирцеей. Не помню, кто из них — главнее. Она была прекрасна в этой позе. Стояла. На лице ее цвела улыбка в тридцать три оскала. Иль, может быть, накала. Подобно розе она была — стоящей на шипах. Власы ее свисали в пух и прах — до полу. Пол был, кстати, вымыт. И мною натерт. Гордиться может школа, и классный воспитатель. Весь ее овал являл такое упоенье. Азарт. Предел возможностей. Аврал. И все учебные раденья. О, как ее Он воспитал! Какая мать чувств благодарных бы могла сдержать! Мне душу рвут волнующих их пут…