Роман с героем конгруэнтно роман с собой
Шрифт:
Новости тут — ни малейшей. Я опять же к тому, сколь существенно это «я» (историка, рассказчика, очевидца), берущее на себя смелость поведать нам о Времени и о Себе, его культурно-эмоциональный багаж и его мастерство, ибо сумма знаний — сама по себе — ничего еще о мастерстве не говорит, нетрафаретность и бесстрашие его мысли, выраженной точным словом. Мы, по-моему, все более утрачиваем наслаждение формой. И как следствие — наслаждение мыслью, поскольку мысль, облеченная в недостойную ее силы форму, безнадежно и необратимо тупеет. В общем нашем чтении, которым мы так непонятно гордимся, фабула давно заменила мысль, так что вопрос о наличии и свежести мысли даже вовсе как бы и не стоит никогда в разговорах о кто-что-прочел. Тогда уже наше чтение — на уровне чистой физиологии пропускания хлеба-с-сыром через организм. А есть ли тогда хоть какое-то благо, возвышающее человека, в сем времяпровождении? В конце концов процесс складывания букв в слова есть чисто ведь механический
Вы так легко приходите во сны, как будто ждали только знака, чтоб невесомою картинкой, рисунком детским, вдруг соскользнуть с немеющей стены во взблески моего ночного мрака. В хитросплетеньях снов Вы так властны и так уверенны на поворотах, как будто Вам давал сценарий кто-то, Вам ведомы слова и все ходы вперед, и это Вы меня ведете, а я слепа, как крот. Вцепившись Вам отчаянно в рукав, я ничего в своих не понимаю снах, и только страх — Вас потерять на вираже сюжета — диктует мне движенья, в которых Вы легки, как привиденье, и яростны, как лето. Вы так естественны во снах и так блестящи! Давно не знаю, где Вы — настоящий: вот этот, смирно предо мной сидящий, в ком живо лишь дрожание ресниц и взор упорных глаз опущен ниц, иль тот, что ведом мне одной, фантом ночной, кто вдруг врывается во сны и в них царит единовластно, такой неуправляемо-прекрасный, как полнозвучье полной тишины.
Обрушить себя людям на голову — это всегда бесстыдство. Но на каком-то этапе наше дело, оказывается, требует обязательного бесстыдства. Вопрос, может быть, в мощи искренности этого порыва. Если энергия искренности достаточна, то, вываливая себя, — обязательно попадаешь во многих. А человек — при всех своих вроде бы обильных общениях — чрезвычайно и необратимо зажат в себе самом, что там — орех, орех по сравнению с нашей внутренней зажатостью — абсолютная свобода, множество степеней свободы. И потому — люди ищут себя хоть в крупицах совпадений, что тут плохого, возникает облегчающий эффект исповеди — от этих совпадений твоей собственной души, столь неповторимой, с чьей-то, тоже ведь, небось, неповторимой. При чтении этой радости совпадения можно отдаться безоглядно, ибо неизвестный автор всегда друг, он же сам ничего худого тебе не сделал и ничего не сделает, поскольку ты с ним просто и незнаком как с человеком. Значит — не нужно его опасаться. Отсюда такой захлеб поиска при чтении — в чем похож, как думал, что сделал, а как бы я сделал. Отсюда — и сила воздействия искусства, по крайней мере — одна из составляющих этой силы, поддающаяся анализу.
Отсюда же отношение к тем, кого больше нет. Они тоже становятся безопасными. По отношению к тем, кто ушел, легче всего судить о нравственной шкале человека. Можно безопасно использовать ушедшего в своих каких угодно целях, стать его другом, если ушел великий, оболгать, коли нужно твоей карьере, принизить его достижения или канонизировать, можно — забыть, это — порой — самое страшное, ибо забыть значит сделать не-бывшим. Для нормального человека именно безответность ушедшего делает невозможным — забыть, постепенно ушедший только растет в душе и в памяти, он сопровождает, он судит, он прощает или никогда не прощает. Именно поэтому: нехорошо говорить о том, кого больше нет, — действительно нехорошо, простая мудрость права, как всегда.
Вечер опускается все ниже, вот лимонный свет уже угас, четок сосен стрельчатый каркас, талая вода мутна, как квас, ветер желтые торосы лижет, знаете — как странно: Вы мне ближе, если Вас не слышу и не вижу, если я не думаю о Вас.
Такую бы послать Ему телеграмму, без экивоков:
«Счастливы ли вы вопрос».
«Ливы-ливы» — вкрадчивое перетекание из пустого в порожнее. Мой дружок-актер сразу бы закричал: «А что такое счастье?» А мой дружок-художник мудро заметил бы: «У кажного человека — свое счастье». Что же я имею в виду простодушным своим вопросом? Наверное — то, что моя же подружка детства Лялька Черничина определяет, как: «Ночью, голый под одеялом, человек себе настоящую цену знает». Но в каких отношениях эта истинная цена состоит с ощущением счастья, если один человек всю жизнь себя почему-то грызет и с годами только все больше словно бы виноват перед всеми и за все, а другой живет себе без рефлексий, безнервно делает свое дело, тоже, может, за все и вся отвечает, но вовсе и не нуждается в настырно-еженощной самооценке, что он от этого — хуже, что ли? Он, полагаю, — нуждается. Ну и что? Если бы Он получил вдруг такую мою телеграмму, лицо Его сразу бы сделалось отстраняюще-бесстрастным и голос отстраняюще-ровным. Он бы наверняка сказал: «Это — личное, Раиса Александровна, это не нужно обрабатывать». Он в свою душу никого не пускает.
Раньше я, видимо, наивно считала, что существует лишь один тип
Значит ли это, что Геенна Огненная, как я про себя все чаще именую Нину Геннадиевну Вогневу, директора школы (Он бы сильно разгневался, коли узнал бы, Он считает, что прозвища — унижают, но это не прозвище, ибо прозвище всегда имеет хождение внутри хоть какой-нибудь группы, а это — личные отношения мои с Геенной), изначально благородна и постоянно рискует собой, прикрывая Его принципиальность, или ничего такого не значит, а просто директору, не вдаваясь в высокие тонкости, выгодней иметь стоящего учителя со скверным характером, чем скверного учителя с характером благозвучным? Тем более что к концу девятого класса двоек уже не будет, это известно, хоть какой сборный класс. Он — научить умеет. А кто работать не хочет — уйдет. В прошлом году из девятых классов, не справившись исключительно с математикой (то есть: с Ним), ушло восемь человек, в этом — шесть.
Все они, документы отсюда забравшие, прекрасным образом поспевают в других школах, я специально интересовалась. Так какая же, спрашивается, польза от Его беспощадной требовательности? Обществу, в широком понимании, вроде бы — никакой, оно все равно получит то же количество индивидов с аттестатами посильной зрелости. И ему же, обществу, по сути — огромная, ибо Он провел первый взрослый отсев: остались даже не те, кто хочет учиться, это скорее наше взрослое понимание школьной жизни, переложенное на ребят, как легче нам перекладывать — по аналогии, сознательно хотят учиться — лишь взрослые, в юности слишком много захлеба и слишком необозримы еще возможности. Лишь единицы ценят в этом бесценном возрасте движение чистой мысли, ощущают высокое наслаждение самого процесса мышления и радость познания как такового. Это приходит позднее. Нет, с Ним остались те, у кого есть характер, это уже немало. И они получат толчок, который будут потом чувствовать долгие годы, может — всю жизнь. Он не полюбит черненького. Он не примет, не осудив. А, осудив, может, — и вообще не примет.
К Нему в дом не ходят запросто. Я вообще не слыхала, чтобы ученики ходили к Нему домой. Зато много раз я слышала от Его выпускников: «Я все хочу к нему в школу зайти, но мне пока не с чем к нему идти». Хорошо это или плохо? Откуда я знаю. К Нему нужно, выходит, придти — не посоветоваться, не пожаловаться на обстоятельства, не просто так повидаться для теплоты душевной. Надо придти — уже с чем-то. С поступком. Это уже какое-то дистанционное управление. Значит, уже давно не видя Его и ни в чем решительно от Него не завися, они, эти выпускники разных лет, постоянно помнят, что именно Он ждет от них поступка. А когда кто-то ждет неотступно — совершить, как известно, легче. А если все-таки не совершишь?..
Побольше юмора, дружище! — я говорю себе. Ведь он — энергетическая пища в любой борьбе. Борьба же главная, усвой, всегда — с собой…
«Усвой», ус-вой — слово джунглей, экая взыскательность вкуса, прямо шедевр. А нет — рифмы, где ж я ее возьму?
А мне учитель-друг все равно ближе. К кому же подойдешь просто так, зная, что тебя примут и поймут сердцем — любого, какой ты есть? А если не к кому подойти, как продерешься — один и вслепую — сквозь колючие дебри собственного взросления, обдираясь в кровь, ошибаясь на каждом шагу, все открывая впервые, когда никто не пример и не указ, потому что ты — это ты и только у тебя — так, ни у кого так больше не было и не будет, все проживая обнаженно и больно, будто в последний раз? Пока еще продерешься к мирному костерку на тихой взрослой поляне, где все предметы уже определены, все ориентиры помечены, все ценности обозначены и все худо-бедно обо всем хоть как-то договорились. Как ты туда целым и невредимым долезешь, если не к кому подойти? Ну Его, с высокими Его требованиями! Я даже думать о Нем устала.