Роман с героем конгруэнтно роман с собой
Шрифт:
В оконное стекло твой профиль врезан четко и светло. Куда бежать от твоего лица? Зачем бежать от рока? Твое лицо взошло с Востока — единственно, всевластно и жестоко. А рядом или в стороне — какая разница? Лицо твое — во мне, других не помню и не знаю. Безликая толпа теперь легка, в толпе лишь от тебя я отдыхаю.
Никакой у нас с Машкой близости нет. Она ничего не хочет. А я такого состояния не знала никогда. Я такого состояния просто не понимаю. Я даже не понимаю, откуда такое берется. Из вакуума, что ли? При запойном и круглосуточном чтении. Не пустяковом, я вижу. При интересных людях кругом. При том, что все вокруг заняты делом и заняты по горло, взахлеб, не просто — чтоб время провести, не из-за хлеба насущного, штанов с биркой и вообще — заработной
Из школы явилась она часов эдак в двенадцать, сказала небрежно, что — дальше уроков не было, кто-то заболел, отменили. Такого и быть не может. «Кто же заболел?» — «Я не поняла. Не веришь?» Я — однако — сдержалась, ничего не ответила растущему организму. Рост требует терпения, чтобы вывести приличный сорт, требуются века. И где они у меня?
Иллюзия — работа и друзья — на уровне «крючка и рыбки», так толстый хариуз, как и не я, глотает крашеную нитку…
У меня там где-то, в начале, с «парадоксом близнецов» — лажа, рассуждение весьма мутное. Так, проверим. Когда человек врезается в дело и летит в нем, прежде всего возникает скорость, движение — со сверхзвуковой, время над ним не властно, время остановилось, хоть на часах — то же, что у всех, ощущение для него самого суперлета времени — субъективное, от внутренней скорости. Плюс: он меняет систему координат, его система отсчета — дело, от этой — другой — системы он потом возвращается в мир, где все сиднем сидели, ни для кого ничего не изменилось, только он, этот вернувшийся со своей планеты, ошарашенно озирается, ничего не узнает, видит все будто уменьшившимся и постаревшим в своей статичности. Нет, все правильно. Бездельник стареет быстрее.
Это — урок литературы в седьмом «Б». Класс — так себе, мне больше нравится «А», «ашники» молчат более сокровенно и полно, это — умеют, а вершина любых отношений, в том числе: учитель-ученики — именно в сродненности молчания, чтоб были минуты в процессе урока, когда вдруг воцаряется, как бы даже восстанавливается, изначально заложенная в глубине душ — вдруг, одновременно для всех — тишина понимания, не так уж важно — понимания чего, строчки ли, мысли ли, этой минуты постижения, когда молчание выше любых слов, ибо все их содержит в себе самом.
Седьмой «Б» молчать почти не умеет, суетный класс, впрямую активный, в нем много группочек, группочки деспотично возглавляют очень разнохарактерные девочки, которые бдительно за своей крошечной властью следят, борются между собой за нее, группировки эти перетекают, иногда со слезами, мелкими скандалами и уязвленным выяснением отношений. Мальчики в «Б» словно бы на подбор малорослы, мужественность их еще скрытна, девочки их не ценят, позволяют себе распускаться. Хотя есть прекрасные девочки, мальчики — очень умненькие, один, по-моему, классу к девятому будет просто оправданием наших жизней, «наших» — это я, как всегда, примазываюсь к чужому труду, в данном случае — к труду педагогов. Но эти, умненькие и прекрасные, в «Б» пока погоды не делают, держатся особняком.
Впрочем, на уроках у Маргариты этих тонкостей не ощутишь. Видишь осмысленные и чистые глаза, видишь общий открытый порыв…
На последних партах сидят выпускники, вечно кто-нибудь из них тут как тут, всех не запомнишь, но этих я знаю, кончали школу уже на моем веку, их сейчас пятеро, трое учатся в институте, один работает шофером, пятая — чья-то девушка, она легко отличима напряженностью позы и скованно-обалделым выраженьем весьма миленького лица, вечно они таскают сюда своих девушек, или своих юношей, вновь обретенных, чтобы Маргарита на них поглядела, может — они поймут, что она про них думает, оценит их взыскательный выбор, порадуется, или вдруг они выбрали что-нибудь не то, и чтобы девушки с юношами послушали Маргариту, хоть поглядели на нее, а выпускники, таким образом, прикинут себе их умственные и прочие всякие способности, чтобы не ошибиться, ух, какие аналитические, впрочем — это ведь я за них рассуждаю.
А
Я сижу впереди, на уровне учительского стола, чтобы видеть ребячьи лица. Но смотрю, по правде сказать, больше на Маргариту, она любит по всему классу ходить. Сижу я на подоконнике, на ее уроках — можно хоть и на люстре, смотрю на Маргариту из-за занавески и думаю, как она красива. Ее красота обжигает меня на холодном подоконнике. Эту красоту, единственную, что для меня — нетленна, дает, знаю я давно, лишь точное попадание судьбы: человек—дело жизни. С годами мне все больше нравятся лица сверстников, как ни странно. А может, как раз — не странно.
Безмыслие — даже при самых совершенных чертах — изнашивает лица быстрее, чем время. Безмыслие годам к сорока обязательно проступает на самом совершенном лице некоей, что ли, безвыразительной мумифицированностью этого совершенства, беспощадной и оголенной его застылостью, чего уже не скроешь ничем — ни должностью, ни общим обаянием, ни крем-пудрой или регулярным бегом трусцой вкупе с голоданием, йогой обремененным. У женщин — чаще всего напряженной кукольностью, что-то появляется птичье, что лишь в птицах прекрасно. И еще. Лица, за которыми достаточно лет, реже дают возможность в себе ошибиться, они честнее, как бы — более открыты тебе, независимо от характеров и многоопытности личных приспособлений. А молодые лица обмануть — любят: видишь прекрасное юное чело, обескураживающий чистотой и вроде пытливостью взор, темпераментные движения, невинные уста вдруг разверзнутся и польется дремучий поток банальностей, которым тысяча лет в обед, либо вовсе замшелая глупость. Нет, сверстники — надежный народ. Они, которые в своем развитии не остановились, уже и не остановятся, их теперь не удержишь, неудачами уже не сразишь, даже болезнями не затюкаешь, они выдюжат, всё — хорошеют, не знаю уж — до какой немыслимой красоты решили идти и как я эту их красоту вынесу…
Прямые волосы Маргариты собраны сзади в девчоночий хвостик, лицо без косметики, от удовольствия на щеках проступают темные пятна, вспыхнут — уйдут, когда она горячится, то делается будто лобастой, по-моему, — до бодливости, физически ощутимой. Голос у Маргариты тоже какой-то не вполне взрослый, со срывами, небольшой, не ораторский и не педагогический голос. Ненавязчивый. Но откуда ж в нем властность такая? И такое — при этом — органическое умение держать точную и никому не обидную дистанцию? Чтобы были сразу не ученики, седьмой «Б» или какой другой класс, и учитель, а просто — интеллигентные люди, которым друг с другом искренне интересно, так интересно, что никакие ни панибратства, ни отчуждения уже ни к чему, это взаимно и равноправно исключается в принципе, ибо слишком серьезно и интересно, чтобы нужны были эти дополнительные компоненты, в голову даже не придет.
Фигура у Маргариты крупная, очень легкая в пространстве. Руки ее летящи, гибка кисть, сгибается под прямым углом, всплески белых рук неожиданны, точны, удивленны. Удивление всегда — от радости: перед догадкой, сомнением, задумавшимся — секундным — молчанием, длинной паузой непонимания или незнакомства с вопросом, именем, произведением, за которым ведь последует счастье знакомства и понимания, это уж Маргарита позаботится. Каждое их живое слово — непреходящая для нее радость. Эта ежесекундная радость мне удивительна, как не приелось ей, как не надоело! Будто она вместе с ними тоже все впервые проходит, ей так горячо и нетерпеливо — от того, что только сейчас вот вместе узнали. Нашли. Вырвали для себя в этом огромном, насыщенном необыкновенно увлекательными событиями, людьми и духовными свершениями мире. И начисто нет превосходства, что принижало бы седьмой «Б», либо другой какой — как слаборазвитый.