Роман
Шрифт:
В то лето он уезжал раньше обычного – в начале августа, выдавшегося очень жарким. Они прощались тяжело, неестественно, отчего чувство горечи долго потом не покидало Романа, а Зоины глаза, чёрные, как угли, и дурманящие, как винные ягоды, следовали за ним повсюду.
И когда Аким гнал дрожки, запряжённые длинноногим каурым жеребчиком, через дышащие зноем гречишные поля, Роман клял себя неистово за робость, за непоследовательность, за то, что так и не сказал Зое главного, за те неиспользованные мгновения, когда, казалось бы, и так всё ясно, и слова застревают в горле, как ненужные, но потом
Поравнявшись с липами, Роман поднял с мокрой земли мокрую чёрную ветку и, размахнувшись, кинул вверх. Потревоженная стая грачей с шумом снялась с деревьев и, покружившись, полетела прочь.
Большое, немного вычурное крыльцо Зоиного дома напоминало Роману портал какого-нибудь венецианского собора эпохи Ренессанса, в глубине которого, однако, виднелась простая некрашеная деревенская дверь с кованым кольцом.
Он взбежал по ступенькам и постучал. За дверью никто не подавал признаков жизни, но Роман упорно ждал с уверенностью: подходя к дому, он видел дым, идущий из трубы.
Прошли долгие минуты, прежде чем кто-то оттянул задвижку и дверь отворилась. На пороге стояла, вытирая руки тряпкой, кухарка Красновских – крутояровская баба Настасья. За три года она поседела и оплыла, но глаза смотрели на Романа всё так же лукаво и приветливо:
– Роман Лексеич. Пожалуйте.
Ничего не спрашивая у Романа и не выказав особого удивления, она отошла в сторону, пропуская в широкую прихожую. Роман шагнул через порог, остановился, осматриваясь:
– Здравствуй, Настасья.
– Здоровы будьтя, Роман Лексеич.
– Кто дома из хозяев?
– Пётр Игнатьич. Они там пишут.
Роман снял пальто и шляпу, передал Настасье.
– Пойду доложу, – двинулась было она всем своим пухлым телом, но Роман предупредительно обнял её за плечи: – Не надо, не беспокойся. Я сам пройду.
– Ну, как желаетя.
Роман поправил сбившийся галстук перед овальным зеркалом в медной оправе и пошел вперёд по коридору, такому же широкому, как прихожая.
Всё здесь было знакомо – и ковёр на полу, и распахнутая, как всегда, дверь в бильярдную, и старые полинялые обои.
Он открыл дверь кабинета и вошёл.
Первое, что бросилось Роману в глаза, – это отсутствие книжных полок, занимавших прежде обе стены сверху донизу. Теперь на их месте были развешаны фотографии семьи Красновских.
За небольшим письменным столом сидел спиной к Роману грузный лысый человек – профессор истории Пётр Игнатьевич Красновский. С этим человеком Роман был знаком с детства, отношения их были почти родственными. При всей своей полноте и флегматичности Пётр Игнатьевич был страстный жизнелюб, большой поклонник охоты, русской бани и лошадей, которых на конном дворе Красновских (располагавшемся сразу за домом и сенными сараями) держалось целых четыре.
Роман прикрыл за собой дверь, но этот звук не заставил Красновского обернуться. Он по-прежнему что-то писал, то и дело поглядывая в раскрытую справа толстую книгу.
– Здравствуйте, Пётр Игнатьевич, – громко проговорил Роман.
Красновский удивлённо обернулся, мгновенье смотрел, потом движением пухлой руки как-то сгрёб с лица очки и стал
– Рома! Голубчик!
Они шагнули друг другу навстречу, и вскоре Роман ощутил на своих плечах пухлые объятия Петра Игнатьевича.
– Приехал! Приехал! – говорил тот, отстранясь и тряся Романа. – Приехал… Вот так молодец!
– Я, право, не ожидал вас застать здесь весною, – улыбался Роман, с теплотой глядя в круглое, с двойным подбородком лицо Петра Игнатьевича, которое за всё это время раздалось ещё сильнее и как-то просело вниз, теперь напоминая больше грушу, нежели яблоко. А вот глаза – подслеповатые, маленькие, но по-детски добрые и доверчивые – остались такими же.
– Приехал, – качал головою Пётр Игнатьевич, не выпуская Романа. – Большой-то какой. Ну, совсем взрослый мужчина. Как хорошо… Как хорошо… А я-то думал, так одному и придется на тяге стоять. Ну, хорошо! Теперь отведём-то душу… Ну, садись, садись, дорогой, расскажешь… или нет, нет! Идём вон отсюда, идём водку пить!
Обняв Романа, он отворил дверь. Они вышли в коридор и вскоре уже сидели в гостиной за узким длинным столом чёрного дерева, друг напротив друга.
Пётр Игнатьевич разливал желтоватую, настоянную на лимонной кожуре водку в гранёные хрустальные стопки:
– Вот… Сейчас мы её, проклятую…
Вошла Настасья, неся в одной руке глиняную миску солёных грибов, в другой – корзинку со свежеиспечённым ржаным хлебом. Поставив всё это на стол, она с улыбкой покосилась на Романа и вышла.
– За твоё здоровьице, голубчик. – Пётр Игнатьевич поднял стопку.
– За ваше здоровье, Пётр Игнатьевич, – чокнулся с ним Роман.
Они выпили. Пётр Игнатьевич смешно сморщился, тряхнул рукой, затем взял кусочек хлеба, понюхал и отложил в сторону, бормоча:
– Закусывай, закусывай, голубчик…
Роман подцепил вилкой шляпку подосиновика и отправил в рот, отметив про себя, что настояна водка очень недурно.
– Ну да как же ты решился на такое путешествие? – спросил Пётр Игнатьевич, сцепив руки замком и облокачиваясь на стол.
Роман ответил, и между ними завязался долгий оживлённый разговор. Пётр Игнатьевич спрашивал обо всём подряд, но, не дослушав обстоятельных ответов Романа, сразу же сам превращался в не менее обстоятельного рассказчика, повествуя о щуке, которую он убил из ружья позавчера, о намерении немедленно отстроить второй этаж, о том, как полезна русская баня, как хорошо вплетать в банный веник мяту и душицу, о его новой гениальной догадке по поводу миграций чувашей, о крутояровских колодцах и, конечно же, о нынешних тетеревиных токах.
– Вообрази, Рома, – торопливо говорил Пётр Игнатьевич, прижимая руки к груди и наваливаясь на стол всем телом, – я лежу в шалашике и премило чуфыркаю. Да, чуфыркаю. И вдруг – фырр-р: летит. Слышу – сел. Но где – не понимаю. Тишина. Я снова натуральным делом – чуфыр, чуфыр. Тишина. Я высовываюсь из шалашика, а он, подлец, как над моей головой загрохочет! Господи, так он же на шалашике сидел, вот ведь оказия какая!
– А вы что же?
– Я выскочил, вдогонку ему из обоих стволов – бац, бац! Да без толку, где же в таком тумане-то попасть!