Романы. Повести. Рассказы
Шрифт:
На что же она сетовала? На то, что Лёва не мог ублаготворить её наконец-то проснувшуюся чувственность? Или на то, что он, по-видимому, не придавал этому большого значения? Неумение «удовлетворить» было для Люды знаком того, что её не любят. Порой она корила сама себя, чувствовала, что она слишком пассивна, мифологически пассивна, как поле, которое пашут в поте лица, наталкиваясь на камни. Мы видели, что, пытаясь реанимировать чувственность любовника, Люда отчасти противоречила себе: ведь главное, по её словам, заключалось не «в этом».
Не думая ни о чём, кроме собственной участи, не интересуясь ни историей, ни психологией, Люда выразила настроение эпохи, уловила эту особую
Вот она, истина, все её переливы, изгибы и возвышения, тепло рук, прохлада бёдер. Рубашка лежит на полу.
Каникулы
Лето в разгаре. Куда пропал Лев Бабков? Можно ли вообще пропасть в стране, где каждый гражданин на учёте, каждый числится в списках и картотеках, зарегистрирован по месту жительства, по месту работы, по месту временной прописки, в паспортном столе, в военкомате, в книге записи актов гражданского состояния, наконец, в Книге человеческих судеб, куда глазам смертного не дано заглянуть, как, впрочем, не дано ему знать, что записано в его личном деле. И всё же куда он делся? Не умер — хотя бы потому, что лучший способ быть обнаруженным — умереть.
Представим себе некое учреждение, новейшее справочное бюро или что-нибудь такое: барышня набирает на пульте шесть букв, и перед ней скользит на экране список однофамильцев нашего друга. Аппарат находит имя, отсекает тёзок, загорается лампочка, зелёный глазок, что-нибудь такое, по огромной карте бежит сигнал, словно огонёк по бикфордову шнуру: Москва, знакомый вокзал, и старейшая русская железная дорога, соединившая обе столицы, и то место, где карандаш императора, скользя по линейке, споткнулся на выбоинке, отчего будущая, прямая, как стрела, дорога как бы слегка надломилась. Но тут как раз на месте выбоинки бегучий огонёк покидает железнодорожную линию, уходит вбок, в просторы северных губерний — Лев Бабков едет в грузовике по просёлочной дороге. Солнце пылает в небе, и пыль клубится на полкилометра.
Где начало, где конец похождениям Лёвы, личности, пожалуй, даже симпатичной, не лишённой — с этим нельзя не согласиться — известного шарма, и всё же слишком неуправляемой, чтобы стать героем связного повествования? Ибо вымышленные истории, для того чтобы их приняли за подлинные, должны следовать определённому сюжету. Всякая повесть, это знали рассказчики всех времён, с чего-то начинается и чем-то кончается. Между тем как прозу жизни не втиснешь ни в какой литературный сюжет.
Скорее летопись жизни Льва Бабкова может напомнить — со всеми необходимыми оговорками — Большую Историю, ту Историю, над которой, как герб, красуется мраморный нос Клеопатры. Будь этот нос, сказал один мудрец, на вершок длиннее, история пошла бы иначе. Что такое хроника жизни Бабкова, как не та же история равно возможных возможностей, из которых каждая могла бы осуществиться с такой же вероятностью, как и другая, — другими словами, история торжествующей случайности? Вот она, разница между подлинной историей и романным сюжетом. В романе нет места произволу случая; то, что там совершается, могло совершиться только так и никак не иначе. Словно Провидение, роман непререкаем.
Лев Бабков трясётся в грузовике; рядом друг и соратник Кораблёв, издалека видно, как вспыхивают огнём стёкла кабины, приходится держать кабину закрытой из-за густой жёлтой пыли. Машина подпрыгивает в окаменевших колеях, трясутся фанерные транспаранты в кузове. Деревня как будто вымерла. Разумеется, их никто не ждал. Сигизмунд стоит перед высокой завалинкой, три тёмных окошка, ветхие ставни висят на расхлябанных щеколдах, за стёклами паучьи цветы. «Мамаша! Жива?..» Он стучится в окно.
Показывается сморщенное личико с кулачок. «Батюшки, да неужли ты». Мамаша не мамаша, а что-нибудь вроде двоюродной седьмой воды на киселе. Взошли на крылечко, из тёмных сеней, наклонив головы, чтоб не разбить лоб, шагнули в избу.
«А это вот мой лучший друг Лев Казимирович, научный сотрудник…»
«Батюшки, да как же это, да неужли».
«Прошу любить и жаловать. Мы ненадолго».
«Чего ж. Живите…»
«Мы, мамаша, по делу приехали».
«Каки-таки дела. Да что ж я, дура, сижу».
«Ты только, мамаша, не волнуйся».
«В сельпо бы сбегать. Водочки выпьете, аль как?»
«Не помешает. Мы с собой привезли. Главное, не беспокойся».
«А чего мне беспокоиться. Меня, чай, все знают».
«Вот и хорошо. Хорошо, что все знают. А ежли кто спросит, мол, кто такие, то ты будь спокойна. У нас всё чин-чинарём».
«Это как же понять».
«А очень просто. У нас патент».
«Это, значит, ты теперь по новой специальности будешь, аль как?»
«По новой, мамаша. Мастер фоторабот. Лев Казимирыч мне помогает».
«Эва. Это что ж такое?»
«Снимаем. По деревням ездим и снимаем. Хочешь, тебя тоже снимем».
«И как же… так всё лето и мотаешься?»
«Волка ноги кормят, мамаша. Ты-то как?»
«Да как; никак. Так вот и живу. День да ночь — сутки прочь».
«Молодцом, мамаша, так держать».
«Чего?»
«Так держать, говорю! Ладно, будем здоровы», — сказал Муня Кораблёв и вознёс гранёный стакан.
«Мы, мамаша, — продолжал он, жуя, — не просто так деньги собираем. Мы большую работу делаем, людям пользу-радость приносим. Чего не пьёшь-то?»
«О-ох, гадость какая; и чегой-то в ней находят. А это чего?»
«Рыба такая. Да, так вот, я говорю… Может, лучше пусть Казимирыч объяснит. Ты, Лёва, подоходчивей».
Лев Бабков сказал:
«Культурный уровень нашего народа заметно вырос. Наши люди уже не довольствуются обыкновенной фотографией».
«Может, лучше, — прервал Кораблёв, обозревая скудный стол, — мы тебе завтра всё объясним. Это дело такое… сложное дело. У тебя чего там в сарае?»
«Да чего. Ничего. Пашка Рыжий ночует».
«Угу. А нельзя ли так сделать, чтоб он на время освободил помещение? Что это за Пашка такой?»
«Бог его знает. Говорит, погорелец; а может, жена выгнала. Прибился к нам».
«Что ж, он тебе платит, что ли?»
«Да какое там; у него и денег нет».
«На что ж он живёт? Работает?»