России верные сыны
Шрифт:
Можайский говорил себе, что его совесть чиста: он исполняет свой долг и служит не Нессельроде, не императору Александру, а родине, отечеству. Он видит и знает, как действуют во вред России здешние государственные люди, и обязан писать о том, раз ему приказано. Ведь ради этого он отказывается от счастья…
Если раньше Можайский сомневался в чувствах Екатерины Николаевны, то теперь он знал, что она была возле него во франкфуртском лазарете, знал, что он любим и что она никогда не забывала его.
В мыслях своих Можайский удалялся от берегов Темзы, он видел себя на берегу тихой
Семена Романовича Воронцова в те дни обуяло чувство радости; ему казалось, что он возвращается к деятельности, к тому делу, без которого ему было тоскливо жить на чужбине.
Воронцов снова стал читать лондонские газеты, призывая к себе Касаткина, вел с ним долгие ночные беседы, часто выезжал в свет, принимал у себя старых знакомых и был вполне счастлив.
Дарья Христофоровна и Христофор Андреевич Ливен удивлялись этой перемене, но Воронцов так весело и просто объяснял им свой интерес к делам политическим, что им и в голову не приходило, что Семен Романович делал это не совсем бескорыстно, не только из любопытства. Решили, что старик Воронцов пишет мемуары и что Можайский помогает ему своими архивными занятиями. Это позволяло Можайскому не бывать на приемах в посольстве и оставаться наедине с самим собой.
Архив Семена Романовича действительно привлекал его внимание. Здесь было собрание писем многих знаменитых людей конца восемнадцатого века; перечитывал Можайский и копии писем Воронцова, писанные рукой Касаткина. С интересом читал он письма Витворта, бывшего посла в России при императоре Павле, рассуждения Витворта о том, что опасные идеи равенства охватили Европу, что предел им могут поставить только идеи рыцарства, безбрачия посвященных и латинства, и ответ Воронцова, что только старинный русский уклад и семейственность есть верная преграда проповеди безбожия, вольности и равенства.
Так встречались две крайности, но ненависть к революции объединяла этих двух разных людей.
Можайский задумался над письмом Семена Романовича к барону Николаи; оно казалось ему примечательным, потому что было писано в ту пору, когда Воронцова прочили в воспитатели к великому князю Николаю Павловичу. «…Было бы большим несчастьем для меня, если бы меня предназначили для подобного места…», — писал Воронцов. Но не это привлекло внимание Можайского, а следующие, написанные той же рукой в 1798 году слова:
«Народ, который в наши дни произвел столь выдающиеся таланты в области военного дела, политики и государственного управления, в области наук и искусств, который дал Румянцева, Ломоносова и Баженова, такой народ не бессмысленный народ…»
В Воронцове сочеталось преклонение перед ветхой стариной, перед привилегиями русского дворянства с уважением к людям, вышедшим из низших сословий империи.
Однако порой ему казалось, что слишком много придавал значения Семен Романович личным чувствам и симпатиям государственных людей. Он принадлежал к числу тех дипломатов старой школы, которым чудилось, что мир и война всегда решались в кабинетах монархов и их министров.
Порой
Уважения Воронцова к сенату Можайский не разделял. В Москве, где имел пребывание сенат в то время, он видел ворчливых, злобствующих старцев и не сомневался в том, что эти древние, увешанные звездами и лентами старцы не смогут вернуть прежнего значения сенату.
А что до власти, основанной на законе и фаворитах, то Можайскому позднее случилось видеть у Аракчеева бланки за подписью царя, и всесильный фаворит мог даже без доклада Александру заключать людей в Петропавловскую крепость и ссылать в Сибирь.
«Вот вам и зло неузаконенное, Семен Романович…»
С любопытством читал Можайский пространные письма Федора Растопчина, которого Екатерина за странности и безрассудства называла «сумасшедшим Федькой», а Павел I приблизил к себе в числе четырех любимцев. Острый язык, злость, склонность к интригам, дурные и хорошие черты этой натуры открывались в письмах к Семену Романовичу.
Можайский знал Александра Борисовича Куракина в бытность того послом в Париже и от души смеялся верно списанному портрету: «Куракин такой болван, что ему следовало бы быть немецким принцем, изгнанным из своих владений, или идолом у дикарей».
Среди других бумаг остановила на себе внимание Можайского записка Семена Романовича, писанная в 1802 году, о русском войске. Воронцов, давно оставивший военную службу, справедливо превозносил воинские реформы Петра I: «Он, конечно, сознавал необходимость сообразоваться с климатом, нравами и бытом своей земли… он определил обязанности каждого лица, от солдата до фельдмаршала, но не принял ни одеяния, ни внутреннего полкового хозяйства, которые были при нем в войсках прусском и австрийском».
Семен Романович горевал о том, что отменены были прежние наименования полков, которые были даны им «по именам русских земель».
«Через это солдат почитал себя принадлежностью государства, а когда полки прозвались именами генералов, те же солдаты считали, что они принадлежат тем генералам, которые были их начальниками и именами которых назывались полки. «Прежде был такого-то полку; а теперь не знаю, батюшка, какому-то немцу дан полк от государя». И слова эти сопровождались тяжким вздохом».
Семен Романович писал, что надо уважать рядовых ради того, чтобы «честь, заслуженную полком, каждый солдат на себя переносил».
«Казна обкрадывалась с невообразимым бесстыдством, и бедные солдаты бесчеловечно лишаемы тех ничтожных денег, на которые они имели право…»
Дальше Воронцов с горечью писал о том, как в угоду пруссакам был переделан на прусский образец внутренний состав рот, батальонов, полков:
«Люди, бывавшие в сражениях, знают, что алебарды для унтер-офицеров и экспантоны для офицеров составляют только лишнюю обузу и что, коль скоро унтер-офицеры не имеют ружей, полк лишается до ста ружей, которые могли бы действовать против неприятеля…»