России верные сыны
Шрифт:
— Все равно вы будете сражаться против ваших соотечественников, — несколько сурово сказала она.
— Мадам, — продолжая разыгрывать волнение, ответил Можайский, — я француз и, возможно, буду принужден сражаться против моих соотечественников. Но прославленный генерал Моро возвращается в Европу из Америки, чтобы сражаться против Бонапарта.
— И вы думаете, что он решится запятнать себя братоубийством?
Вероятно, разговор слишком затянулся. Собеседница Можайского принужденно улыбнулась, готовая оставить гостя, но в противоположном конце галереи вдруг появилась женщина.
— Что с вами? — спросила она.
Он ответил не сразу и с видимым смущением:
— Нет… Ничего…
Потом что-то пробормотал о даме, которая появилась и тотчас же скрылась.
— Это мадам Лярош, моя приятельница… Приятельница хозяйки и ее гостья. Муж ее тяжело ранен, она не хочет появляться в обществе. Вы как будто взволнованы?
— Разве мог я, француз, без волнения слышать ваши упреки… — довольно естественно сказал Можайский. — Не так легко решиться воевать против своих соотечественников. Но если моя родина устала, если народ жаждет мира, а этот человек приносит ей только горе, смерть, отчаяние…
— Я видела его не раз, — улыбнувшись сказала собеседница Можайского. — Черты лица мне показались красивыми, но не выразительными… Гладкие, черные, плотно лежащие волосы, светлосерые глаза. Взгляд быстрый и рассеянный, точно он никогда не слушает, что ему говорят, и отдается своим мыслям. Лицо матовой белизны, античный профиль… Однажды он улыбнулся, и, верите ли мне, что-то кроткое было в его улыбке. А говорят, он несет с собой только несчастье… Чтобы ни говорили, я верю, что это великий человек… Если бы не несчастный русский поход, Польша была бы могущественной и независимой! — Она произнесла эти слова как бы с вызовом и посмотрела прямо в глаза Можайскому.
— Он обещал то же Италии. Разве он не говорил, что желает видеть Италию сильной и могущественной, в ряду великих держав? А вместо этого он ограбил ее дворцы и картинные галереи. Цвет Италии — двадцать семь тысяч молодых людей после карнавальных празднеств отправились в русский поход. Вернулось несколько сот счастливцев…
Все, что говорил Можайский, было естественно в устах француза эмигранта, к тому же он говорил искренне.
— С вами трудно спорить, — сказала его собеседница.
Они покинули нишу окна и шли в сторону танцевального зала. Их оглушил гром музыки, взрывы смеха, звон шпор.
— Завтра гости разъедутся, здесь будет тихо, как в склепе, — с усмешкой произнесла спутница Можайского и, кивнув на прощание, скрылась в толпе гостей.
Только тогда Можайский заметил, что краснолицый, дородный господин в голубом фраке глядит на него в упор пристальным и как будто недружелюбным взглядом.
— Простите меня, — сказал ему Можайский, — могу я узнать, кто эта дама, удостоившая меня долгой беседы?
Дородный, краснолицый человек принужденно засмеялся:
—
Можайский не обратил внимания на вызывающий тон, но то, что дама, с которой он говорил о войне, о Франции, о Польше, оказалась хозяйкой, Анной-Луизой Грабовской, было для него неожиданностью. Он, может быть, задумался бы над этим, если бы не другое, более важное обстоятельство: здесь, в Силезии, в поместье Грабник, он встретил Катеньку Назимову, свою бывшую невесту, теперь жену француза, полковника Августа Лярош.
Первая мысль — уехать из этого дома! Но прежде нужно найти Стибор-Мархоцкого и тайком предупредить о своем отъезде. Можайский искал его в зале, где были накрыты столы, бродил среди упившихся и объевшихся бражников, потом прошел в игорные комнаты. Он нашел, наконец, Мархоцкого в танцевальном зале и шепнул, что им надо свидеться. Потом прошел в столовую и сел к столу, он давно уже чувствовал голод. И вдруг снова приметил чей-то не слишком дружелюбный взгляд: на него смотрел все тот же дородный, краснолицый человек в голубом фраке. Этот человек сидел рядом с креслом хозяйки, но ее место оставалось пустым.
Анна Грабовская в этот час поднималась на третий этаж; она шла по пустынным, полутемным комнатам, где едва мерцали масляные лампы. Пол скрипел у нее под ногами, вокруг пахло пылью и сыростью. В полукруглой комнате горели два канделябра. Они бросали резкий свет на превосходную копию мадонны Леонардо да Винчи. На дубовой скамье, поставленной против резного налоя, сидела Екатерина Николаевна Назимова, жена полковника Лярош.
— Он уснул? — спросила Анна.
— Бредит… И все то же — битва, слова команды, кровь… Но вчера вдруг вспомнил детство, виноградники, детские шалости… Он услышал музыку и просил меня спуститься вниз и потом рассказать ему о твоем празднике.
— Я видела тебя… — Анна вспомнила своего странного гостя и выражение его лица, когда он смотрел на Катеньку Назимову. И она рассказала об этом госте.
— Кто б это мог быть? — рассеянно сказала Катенька. — Кто-нибудь из старых знакомых… Я не хотела бы его видеть.
— Почему?
— Кто я для моих соотечественников? Несчастная женщина, навсегда оставившая отечество.
— Он не русский. Он француз, эмигрант.
— Француз… — Катенька немного успокоилась и продолжала: — Мои соотечественники должны презирать меня. Для них я жена полковника Лярош, командира кирасирского полка Наполеона. Разве кто-нибудь из русских знает, что Лярош не хотел этого несчастного похода.
— Но ты вышла замуж за полковника, когда Россия была в союзе с Францией. Кто мог подумать, что Наполеон начнет войну с Россией? Ты даже покинула Париж и поселилась здесь, чтобы не быть во Франции в эти дни. Я сама видела, как ты плакала, когда французы подходили к Москве, как радовалась освобождению Москвы.
Грабовская утешала подругу, но в глубине души она понимала всю тяжесть ее положения: она знала и то, что Лярош не жилец на свете, что молодая женщина скоро останется одна на чужбине.