Россия крепостная. История народного рабства
Шрифт:
Граф Николай Толстой оставил в очерках, основанных на семейных преданиях, рассказ о подвиге крепостной кормилицы, спасшей грудного господского ребенка во время восстания Пугачева. Рискуя жизнью, она скрывалась в тесном пивном чане, пока казаки пировали в усадьбе, повесив бывшего владельца с женой и старшими детьми, а также и соседних помещиков вместе с их семьями. «Судорожно сжимала она ребенка, когда пьяные варвары подходили к котлу, и дитя внезапным криком могло выдать и себя и ее. Ужас дыбил на ней волосы… не раз слышала несчастная толки злодеев о приказе самозванца разыскать ее и пытать за укрывательство псенка. Не раз долетали до нея предсмертныя мольбы истязаемых, и все это время, кормя ребецка, она выдерживала пытку и нравственную
Затем женщина много недель пряталась в лесу, в дуплах деревьев, в заброшенных амбарах, ночевала под открытым небом, а когда случалось встретиться с разъездами пугачевцев, выдавала грудную «барышню» за собственного ребенка. Спустя шесть недель она добрела до имения родственников своих господ и предъявила им спасенного ребенка, как пишет Толстой, «с явными доказательствами его подлинности, известными близким родственникам, пировавшим на крестинах… Вымученный у собственной плоти ребенок сделался идолом кормилицы и был с ней неразлучен. К чести родных надо сказать, что и женщина эта получила почет и пользовалась всеобщим уважением, так что при замужестве богатой сироты, по общему присуждению всех родственников, кормилица и спасительница своей вскормленицы получила высокую для крепостной женщины честь благословить ее под венец вместо матери…»
Если оставить в стороне возвышенный тон автора записок, то здесь очевидно торжество все того же главного принципа помещичьего быта: «Убыли ни в чем барском быть не должно»! И даже спасительницу дворянского ребенка готовы окружить всевозможным почетом, тем более что это не стоит никаких затрат, но только не подписать ей вольной грамоты!
В этом смысле примечательно духовное завещание рязанской помещицы Мерчанской своему наследнику относительно кормилицы: «Прошу тебя, друг мой, любить всех наших добрых домашних и покоить старость кормилицы моей, Феклы Тимофеевой , не разлучая ее никогда с дочерью и зятем»… Таким образом, вся благодарность со стороны этой дворянки исчерпывается тем, что она просит только не продавать свою заботливую кормилицу отдельно от ее дочери, причем, к слову сказать, — своей молочной сестры!..
Неограниченная господская власть и воспринятые с детства сословные предрассудки оказывались выше человеческих привязанностей. Сергей Тимофеевич Аксаков передает воспоминание о своей родственнице, всегда «доброй» женщине, которая, тем не менее, в минуту барского гнева на излишнюю болтливость кормилицы грозит ей немедленной ссылкой в глухую деревню. Еще красноречивее отзыв писателя о судьбе собственной няни, впавшей в немилость к его матери: «Нянька наша… была очень к нам привязана, и мы с сестрой ее очень любили. Когда ее сослали в людскую и ей не позволено было даже входить в дом, она прокрадывалась к нам ночью, целовала нас сонных и плакала. Я это видел сам, потому что один раз ее ласки разбудили меня. Она ходила за нами очень усердно, но… не понимала требований моей матери и потихоньку делала ей все наперекор. Через год ее совсем отослали в деревню…»
Матери Аксакова, образованной на «европейский манер» барыне, не нравилось, что няня рассказывала барчатам о народных преданиях и поверьях, которые, возможно, и воспитали в будущем классике русской литературы чувство своеобразного стиля и привили ему духовную близость с национальной традицией.
Еще в самом конце XIX века в одной из некогда процветавших дворянских усадеб можно было увидеть грубо сделанный из домашнего производства кирпичей памятник. На нем уцелела скупая, потускневшая от времени подпись: «Трем моим слугам за верность». Этот старинный монумент был воздвигнут во второй половине XVIII столетия по приказу помещика, чья семья спаслась от нападения разбойников благодаря самоотверженной гибели троих дворовых людей. Память об этих преданных рабах в дворянском семействе оставалась живой на протяжении более чем столетия. Но одновременно с этим и в крестьянских семьях, принадлежвших этим же помещикам, не могли забыть о нескольких десятках своих братьев, мужей и отцов, сосланных тогда же в Сибирь и отданных в рекруты господами только за то, что они, в отличие от троих верных слуг, не захотели отдать свои жизни за господское добро и позволили грабителям проникнуть в усадьбу. А в целях воспитания большей преданности в тех, кого не сослали и кому не забрили лоб, их перепороли на конюшне, не разбирая старого или малого, ни «мужеска ни женска полу».
Постоянные унижения от господ и в то же время часто враждебное отношение со стороны своих собратьев по неволе — крепостных крестьян, недолюбливавших «дворню», которую они вынуждены были кормить за свой счет, делало положение домашних слуг очень тяжелым. Немногие могли и смели бороться со своей участью — совершали побеги, приставали к разбойничьим отрядам и вместе с ними громили усадьбы прежних владельцев. Противоположностью таким бунтарям были люди другого склада, находившие в господской службе удовольствие и выгоду для себя. Они льстили хозяевам и одновременно обворовывали их, доносили на своих товарищей, выполняли любую прихоть господ, и более того — сами подвигали их совершать еще более низкие поступки.
Большинство просто мирилось со своей участью, не размышляя о том, справедлива она или нет. Но среди этих людей попадались те, кого можно назвать рабами по убеждению, а вернее — по христианскому смирению, проистекавшему из своеобразно понимаемой необходимости безропотно принимать ниспосланный ему свыше удел. Такова описанная Салтыковым-Щедриным крепостная Аннушка: «Христос-то для черняди с небеси сходил, — говорила Аннушка, — чтобы черный народ спасти, и для того благословил его рабством. Сказал: рабы, господам повинуйтеся, и за это сподобитесь венцов небесных».
Но о том, каких венцов сподобятся в будущей жизни господа, — она, конечно, умалчивала…
«Повинуйтесь! повинуйтесь! повинуйтесь! причастницами света небесного будете!» — твердила она беспрестанно и приводила примеры из Евангелия и житий святых. А так как и без того в основе установившихся порядков лежало безусловное повиновение, во имя которого только и разрешалось дышать, то всем становилось как будто легче при напоминании, что удручающие вериги рабства не были действием фаталистического озорства, но представляли собой временное испытание, в конце которого обещалось воссияние в присносущем небесном свете.
Возражательниц не случалось; только Акулина-ключница не упускала случая, чтобы не прикрикнуть на нее:
— Закаркала, ворона, слушать тошно! Повинуйтесь да повинуйтесь! и без тебя знают!»
Салтыков пишет, что такая религиозная доктрина, подведенная под основание рабства, была распространена среди крепостных. Но, несмотря на то что она утверждала необходимость повиновения помещикам, сами господа относились к этой теории с настороженностью, потому что ортодоксальным защитникам существующих порядков даже само рассуждение в устах рабов о причинах необходимости послушания представлялось едва ли не покушением на всю систему рабства в целом.
Состав дворовых людей не был постоянным, он менялся, обновлялся, то уменьшаясь, то увеличиваясь, в зависимости от потребностей или материальных возможностей помещика. В каждой усадьбе существовала группа потомственных дворовых, старых семейных слуг. Пополнялись ряды дворни двумя путями — или покупкой, или переводом крестьянина с пашни «на двор». Часто брали в услужение маленьких детей, отнимая их у родителей. Бывший крепостной Федор Бобков рассказывал, как он сам попал в дворовые: «В начале зимы пронесся слух, что барин потребовал выбора и присылки к нему в услужение наиболее красивых и ловких девушек и парней… В одну из суббот, едва семья встала на общую молитву, как раздался стук в окно. Послышался голос, что бурмистр немедленно требует к себе отца вместе со мною. Не успели мы прийти к бурмистру, как он объявил, что посланные им в Москву к господам мальчики забракованы и отправлены обратно и что поэтому в Москву посылаюсь я. — А ты не горюй, — прибавил он, обращаясь ко мне. — Если бы ко двору не попал, в солдаты пошел бы. Дома тебе не усидеть».