Россия молодая. Книга 1
Шрифт:
– Откуда ведомо? – спросил Апраксин.
Измайлов тонко на него посмотрел, ответил с легкой усмешкой:
– Везде русские люди есть, Федор Матвеевич, на них только и надеюсь.
Он оглядел лица друзей, заговорил жестко:
– Думал, Нарва научит. По сей день в ушах у меня стон солдатский: «Изменили немцы, изменили немцы, к шведу уходят». Я тогда с шереметевской конницей был, от сего крика последние силы нас оставили. И тут налетел на меня, будь он вовеки проклят, де Кроа. Вьюга метет, обознался, что ли, – спрашивает, где король Карл. По-немецки спрашивает. Я света не взвидел, палашом его стал
Александр Данилович с грохотом отодвинул кресло, прошел по горнице, посулил:
– Нынче не тебе одному в ответе быть, Сильвестру тож. Негоциант-шхипер, что в город Архангельский морем приходил, Уркварт, толстоморденький эдакой, – не запамятовал, Сильвестр? Вы с Федором не велели ему более в Двину хаживать...
Апраксин и Сильвестр Петрович быстро переглянулись.
– Ну, помню Уркварта! – сказал Иевлев.
– Коли забыли, – нынче бы Петр Алексеевич напомнил. Зело гневен...
– Да за что?
– А за то, Сильвеструшка, что давеча посол аглицкий челобитную в Посольский приказ отослал на бесчестье и поношение негоциантских прав шхипера Уркварта...
Сильвестр Петрович помолчал, подумал, потом поднялся из-за стола:
– Посол аглицкий? И что это все англичане за шведских подсылов вступаются? Ну, да чему быть – того не миновать. Поеду!
Апраксин тоже встал. Стал собирать раскиданные с вечера корабельные чертежи. Меншиков насупившись ходил из угла в угол. Шагов его по ковру не было слышно. Двое слуг неподвижно ждали, готовые одевать Александра Даниловича. Измайлов сидел у стола, шевеля губами, разбирал какие-то слова, написанные на узком листке бумаги.
– Напоишь меня нынче допьяна, – сказал он вдруг Иевлеву. – Вон он твой Уркварт – муж наидостойнейший. В экспедиции, что Карла шведский готовит на Архангельск, назначен капитаном корабля Ян?
– Ян Уркварт! – подтвердил Сильвестр Петрович.
– Ян Уркварт! – повторил Измайлов. – Старый военного корабельного флоту офицер, родом из аглицких немцев, на шведской королевской службе тринадцать годов...
– Ей-ей? – воскликнул Апраксин.
– Сей листок, – сказал торжественно Измайлов, и толстое, всегда веселое лицо его сделалось строгим и даже суровым, – сей листок получен мною еще в Копенгагене от верного человека, русского родом и русского сердцем, много годов живущего в Стокгольме. Сей муж, кому Русь ничем иным, кроме как монументом, поклониться не может за бесчисленные и славные его геройства, столь храбр, что даже к нашему Андрюше Хилкову в его заточение хаживает и тайные письма от него и ему носит...
– Да кто же он? – нетерпеливо спросил Меншиков. – Как звать-то сего мужа?
– Имя его я только лишь одному человеку назову, – ответил Измайлов. – Да и то не во дворце, а в чистом поле. Да ты не серчай, Александр Данилыч, что тебе в имени прибытку?
Меншиков махнул рукой, не обиделся. Измайлов, отчеркивая на листке твердым ногтем, бегло читал тайнопись:
– Главноначальствующий
Измайлов бережно спрятал листок, хлопнул Иевлева по плечу, посоветовал весело:
– Не робей, Еремей! Где наша не пропадала, ан все жива. Отобьемся. Оставим аглицкого посла в дураках.
Карета уже дожидалась, шестерка серых в яблоках дорогих коней била копытами. Александр Данилович нарочно малость помедлил, чтобы гости оценили павлиньи султаны на головах лошадей, бархатные, в жемчугах, шлеи, серебряные тяжелые кисти, малые, изукрашенные золотым шитьем седелки. Гости оценили, Александр Данилович смешно сложил губы трубочкой, пригорюнился в шутку:
– Ай, тяжелое мне нравоучение за нее, за упряжечку, было! Ай, век помнить буду...
– Палкой бил? – давясь смехом, спросил Апраксин.
– И ногами, и палкой, и глобусом медным...
– Глобусом?
Меншиков кивнул.
– Глобусом. А грех-то велик ли? Истинно птичий. Купцы запряжку с каретой поднесли...
Он покрутил головой, хохотнул и, залезая в карету, пожаловался:
– Мне дарят, а он дерется. По сей день не простил. При нем в карете сей не езжу. Нынче для милых дружков...
Шестерка взяла с места рысью, угрожающе запела труба форейтора, карета мягко закачалась на сильных упругих рессорах, с криками «пади, гей, пади!» вперед побежали скороходы в лазоревых кафтанах, в сафьяновых сапожках, в шапочках с перышками. Александр Данилович откинулся на подушках, сладко зажмурился, сказал со вздохом:
– Грешен, а люблю добрую езду. Может, кровь во мне играет? Как думаешь, Сильвестр Петрович? Батька-то – конюх, оттудова оно, что ли?
Всю дорогу вспоминали детские годы, службу в потешных, смешные и печальные события давних лет. Апраксин вдруг вспомнил, как Петр Алексеевич велел поставить в Крестовой палате деревянный чан на две тысячи ведер воды, как в том чане плавали малые кораблики, паруса тех корабликов надували ветром от кузнечных мехов, как палили маленькие пушечки настоящим порохом...
Измайлов захохотал, закрыв рот ладонью:
– Трон прожгли, по сей день никто не знает, кто сие зло учинил...
– А кто? – живо спросил Меншиков.
– Да я и прожег! – смеясь, ответил Измайлов. – Порох в мисе бомбардиру понес, а Якимка Воронин, проказлив был покойник, возьми уголек горячий, да и швырни в мису. Испугался я, мису возле трона и бросил. Далее сами видели...
– Окошко еще кто-то разбил, стекло синее, венецианское, дорогое было! – вспомнил Сильвестр Петрович.
– То я разбил! – хитро улыбаясь, сказал Меншиков. – И окошко разбил, и лампаду, и застенок с образом сорвал нечаянным делом. Было время – поиграли, позабавились корабликами. А ныне Сильвестр наш капитан-командор по флоту. Вот тебе и чан с корабликами в Крестовой палате...
Карета миновала заставу и мягко покатилась по проселочной немощеной дороге. Меншиков опустил стекло, теплый ветерок шевельнул пышные кудри его завитого парика.
4. У ПЕТРА АЛЕКСЕЕВИЧА