Россия входит в Европу. Императрица Елизавета Петровна и война за Австрийское наследство, 1740-1750
Шрифт:
Протокол: традиции и исполнение
В феврале 1745 года французский посланник «уполномочен был русскую царицу именовать императрицей» (формулировка, говорящая сама за себя) {491} . Русские, однако, продолжали «ломаться». Им не понравилось, что в письме из государственной канцелярии вожделенный титул фигурирует не в основном тексте, а только лишь в адресе {492} . Сам Дальон именовался в грамоте полномочным министром, однако изменение титула русской государыни предполагало изменения в статусе дипломата, и Дальон не замедлил потребовать, чтобы его принимали не как посланника, а как посла {493} . В довершение всего злополучная грамота была написана не на традиционном пергаменте, а на обычной бумаге, что оскорбило особенно щепетильные души. Уверения, что этой же самой бумагой король пользуется, когда «обращается к прочим коронованным особам, включая германского императора и папу римского, главу нашей Церкви», не возымели ни малейшего действия. Представительница династии Романовых требовала разом и введения в употребление новых правил, и уважения к традициям, то есть признания за ней, русской монархиней, права на византийское наследство. Русский обер-церемониймейстер Веселовский выразил Дальону свою досаду, и вручение грамоты снова было отложено. Дальон путался в лживых оправданиях: неужели советники государыни не понимают, что «одно лишь дружеское расположение» побудило его христианнейшее величество признать за нею императорский титул? Неужели в этом случае представитель короля не имеет права рассчитывать на то, что и его «примут с добрыми чувствами вместо того, чтобы чинить препоны»? Дальон договорился до того, что забыл о причинах войны: как могли русские власти, восклицал он, взять за образец письма обращение французского короля к германскому императору, если этот последний не был переизбран и статус его ставился под сомнение? {494} , [140]
140
То обстоятельство, что Карл VII, поддерживаемый Францией, признал за Елизаветой императорский титул, должно было, с точки зрения русских, вынудить Людовика XV поступить таким же образом. См.: Roussel de Missy J. Op. cit. P. 57.
141
Приведем в пример дело Ричковского: повздорив е кредитором на улице Шерш-Миди, он вытащил шпагу и ранил своего обидчика. Его бросили в Бастилию, несмотря па то, что он находился «под защитой международного права». Гросс протестовал так громко, что король отменил решение и в тюрьму вместо Ричковского отправился судебный исполнитель. См. письмо д'Аржансона от 16 февраля 1746 г. // ААЕ. С.Р. Russie. T. XLVIII. Fol. 79.
Гросс в Париже и в самом деле не сидел сложа руки; глупости и неуместные поступки, совершенные им самим, и многочисленные скандалы, происшедшие по вине сотрудников сто посольства, возмутили французское общественное мнение; впрочем, «выходцы из Московии» оставались «варварами», и это до какой-то степени извиняло их, Дальона же оправдать таким образом было невозможно{499}. В 1745–1746 годах версальский кабинет был заинтересован в том, чтобы избежать вторжения на французскую территорию русского вспомогательного корпуса, и потому был в принципе готов на уступки; между тем противоположная сторона уже все для себя решила. Отсюда — новые недоразумения; русская и французская придворные системы оказались несовместимыми, и это завело обе страны в тупик. В России со времен Петра I господствовала военная иерархия; полномочный министр был приравнен к «генерал-лейтенанту и тайному советнику». Это не мешало ему «приближаться к особе ее величества и говорить с нею», получать приглашения на празднества, иметь честь сидеть за одним столом с членами императорской семьи и участвовать в ее досугах. Членов дипломатического корпуса оповещали о балах, о представлении комедий и опер — «любезность, не принятая при других европейских дворах». Гросс требовал для себя тех же прав и почестей в Версале. Он оскорблялся тем, что полномочным министрам отводили место позади секретарей послов. Он почитал недостойным себя то обстоятельство, что за ним не присылают королевскую карету и что после аудиенции у короля его не провожают офицеры. Еще более возмутительным казалось подданному Елизаветы отсутствие обыкновения представлять дипломатов королю во время его «визитов в часовню»{500}. Письма Гросса, полные жалоб на французские порядки, заставили Бестужева, и без того раздраженного поведением Дальона, ускорить разрыв дипломатических отношений.
Посланники с трудом осваивали церемониал чужой страны по причине исторического недоразумения. Антагонизм между католической страной и православной империей лишь увеличился оттого, что именно благодаря Франции дочь Петра Великого взошла на престол и тем самым получила право притязать на определенное титулование и на определенное положение в ряду других европейских монархов. Совершив переворот, Елизавета не могла не потребовать изменения церемониала, а вследствие этого разрыв двух государств сделался совершенно неизбежным. Восемь лет недоразумений породили множество сожалений и обид. Дипломаты в этот сложный период разрывались между обязанностью исполнять приказы своих государей и собственным жизненным опытом. Ла Шетарди, превысив свои полномочия, заложил основы взаимоотношений между двумя странами, однако он переоценил свои силы и в результате стал одним из инициаторов разрыва. Этот посланник пытался идти своим путем, никому не повинуясь и не следуя установленным правилам; он умел исполнять требования Елизаветы (или делать вид, что их исполняет) и притворяться, что следует директивам Версаля [142] . Он выстроил первый франко-русский союз — недолговечный, ибо основанный на интуиции, изворотливости, интригах и, главное, на умелом использовании мифа о Петре Великом как основателе современной, прогрессивной, европейской империи. К несчастью, ни материального, ни символического подтверждения этот миф не обрел.
142
Доказательством тому служат инструкции, предназначенные Дальону; см.: Rambaud A. Op. cit. T. I. P. 460.
После 1746 года тайная переписка между Версалем и Петербургом сделалась более желчной, каждая деталь церемониала становилась объектом самых разных интерпретаций и поводом для бесконечных споров; решительно, на самом высоком уровне представители двух держав не находили общего языка: Елизавета и Людовик из-за их сана и споров о главенстве, Ла Шетарди (а позже Дальон) и Бестужев — из-за протокола; дипломаты были статистами в пьесе с заранее известным финалом, однако они постоянно отступали от текста и импровизировали, чем лишь осложняли положение дел.
Конец эпохи
Что же касается отношений России с Пруссией, то они зашли в тупик прежде всего из-за легкомыслия Фридриха II, обычно ему вовсе не свойственного. Слепой оптимизм, которого прусский король преисполнился после своей «победы» в Ахене (победой король считал отстранение русских от переговоров), привел к тому, что преемником Финкенштейна на посту прусского посланника в Петербурге был назначен «новичок» {501} , юнец Балыазар фон Гольц, который по неопытности постоянно вводил своего государя в заблуждение. Очевидно, что при русском дворе боролись две тенденции: одна миролюбивая, или оборонительная, представительницей которой выступала императрица, другая — наступательная, представители которой стремились «щелкать кнутом» и «раздражать» шведский, французский и прусский дворы {502} . Гольц верил в Елизавету, в ее здравый смысл и силу характера, и но причине своей доверчивости искажал в донесениях реальную картину. Он не знал, как истолковать «воинственные приготовления» русских {503} , не понимал, зачем Россия вооружает свою армию — из осторожности или для того, чтобы «сеять смуту на Севере» {504} . Прусский король скоро почувствовал несостоятельность своего представителя и не преминул осыпать его упреками {505} . Сведения, поступавшие из Англии и Австрии, становились день ото дня все тревожнее. Передислокация русских войск в Лифляндии вкупе с приготовлениями к войне, происходившими в империи Габсбургов, указывали на то, что обе империи вот-вот перейдут к наступательным действиям. Особенно дурным предзнаменованием показался Фридриху перевод из Петербурга в Стокгольм австрийского посланника генерала Претлака, командовавшего в 1748 году русским вспомогательным корпусом. Прусский король и его представитель в Петербурге смотрели на вещи с разных точек зрения. Фридрих недооценивал силу характера Елизаветы, Гольц был неспособен понять, как влияет на ситуацию в России положение дел в Европе. Он считал, что интриги елизаветинского двора, на целый год переместившегося в Москву [143] , сводятся к обычным наветам бестужевского клана. Если верить Гольцу, выходило, что Россия, Австрия, Англия и Дания объединились исключительно «с коварной целью нанести урон Швеции» {506} , августейшей же персоне прусского короля ровным счетом ничего не грозит. «Дипломатишко» [144] явно был не в силах вникнуть в ситуацию, к несчастью, вдвойне щекотливую; он слишком часто превращал переписку с Потсдамом в простое чередование вопросов и ответов. Письма его не содержали ни малейшей попытки анализа, кишели противоречиями и описывали положение дел так, словно со времен Мардефельда и Финкенштейна ничего не изменилось {507} . Фридрих и его подчиненные, ведавшие иностранными делами, узнавали гораздо больше из писем Рода или перлюстрированных донесений Корфа, чрезвычайных посланников Пруссии и России в Стокгольме; порой королю приходилось даже исправлять сведения, поступавшие от Гольца. Ссылки на недоверчивость, осторожность и скрытность, которые царят при русском дворе и «отличают его от всех прочих дворов
143
Двор пробыл в Москве весь 1749 год.
144
Так Фокеродт назвал Гросса в донесении от 11 апреля 1749 г. //GStA. Rep. XI. Russland 91. 58А. Fol. 122.
Прусский король не оставлял надежды перевоспитать своего представителя: он прислал ему целый список вопросов, касающихся церкви; он требовал от Гольца, чтобы тот изучил влияние мистицизма Елизаветы на политические принципы и на положение Бестужева. Дипломат, однако, оказался неспособным дать ответы на эти вопросы, затрагивающие такие глубинные пласты русской культуры, которые прусский посланник знал понаслышке или вообще считал несуществующими. В своих донесениях он просто повторяет общие места насчет русского духовенства, невежественного, суеверного и развращающего народ; если верить Гольцу, все русские духовные особы хотели только одного — вернуться в допетровскую эпоху{516}. Между тем Елизавета отнюдь не собиралась разрушать или изменять то, что было сделано ее отцом, например, восстанавливать патриаршество. А роль митрополитов, священников, монахов оставалась весьма двойственной. Бестужев в союзе с ними плел интриги против великого князя, рожденного в протестантской вере и выросшего великим богохульником. Со своей стороны, Елизавета истовой набожностью и щедрыми дарами завоевала доверие большей части духовенства и безусловно могла рассчитывать на поддержку этого сословия.
Новый случай изменить внутреннюю жизнь императорского двора представился летом 1749 года, когда внезапно скончалась невестка Бестужева, племянница обер-егермейстера Разумовского. Злые языки утверждали, что уморил ее не кто иной, как супруг, Андрей Алексеевич. Породнившись с морганатическим супругом императрицы, канцлер укрепил свое положение при дворе; он мог видеть Елизавету, не испрашивая предварительно аудиенции, мог предлагать на ее рассмотрение проекты, не дожидаясь созыва Императорского совета {517} . Кончина молодой Бестужевой грозила охладить «горячую дружбу» между Разумовским и Бестужевым, особенно если бы можно было обратить внимание государыни и ее фаворита на недостойное поведение вдовца — гневливого, грубого, то и дело хватающегося за шпагу и весьма нелюбезного с дамами (а на этот счет императрица всегда была особенно щепетильна). Скорбя о смерти молодой женщины (урожденной Разумовской), Елизавета запретила Андрею Бестужеву жениться вторично и, следовательно, отняла у его отца возможность «воздвигнуть новую махину» {518} , иначе говоря, у канцлера стало одним козырем меньше (непутевого сына он сослал в Свирский монастырь, не преминув лишить его наследства). Пережил Бестужев и другой удар: его брат Михаил Петрович, супруга которого, замешанная в дело Ботты, была сослана в Сибирь, решил жениться вторично. В эту пору он занимал пост российского посланника в Дрездене; избранницей его стала иностранная подданная, вдова Гаугвиц. Императрицу, у которой имелись определенные моральные принципы, это решение шокировало: ведь законная супруга жениха была еще жива [145] .
145
Между тем ее собственный отец поступил точно таким же образом и женился вторично при жизни первой жены. См.: Финкенштейн к королю, 31 августа 1748 г. //GStA. Rep. XL Russland 91. 56A. Fol. 282.
Вдобавок сам Михаил Петрович Бестужев играл в заговоре Ботты — Лопухиных роль весьма сомнительную и едва не разделил прискорбную участь своей супруги; любой неверный шаг мог стоить ему должности и подпортить карьеру его младшему брату. Михаил Петрович, однако, стоял на своем и в конце 1749 года даже пригрозил брату, что, если ему не позволят жениться, он эмигрирует во Францию, — какая пожива для врагов{519} Фридрих, мечтавший свалить канцлера, подговаривал своего посланника вместе с Воронцовым, Трубецким и Шуваловым использовать представившуюся возможность, однако из этого ничего не вышло: уцелевшие члены франко-прусской партии не могли прийти к согласию и предпочитали заниматься своими делами в роскошных особняках. На глазах у потрясенного Гольца дело сладилось: Бестужев с вдовой Гаугвиц обвенчались тайно, а в 1752 году императрица признала их брак.
Постепенно Гольц осваивал азы своего ремесла, учился объяснять поведение иностранных посланников, исходя из основных тенденций международной политики. Предшественники его действовали противоположным образом: они наблюдали изнутри за жизнью двора, кабинетов и посольств, за личной враждой государственных мужей, и, исходя из этого, уточняли представления короля о том, что происходит на европейской политической сцене. Не один раз Мардефельд и Финкенштейн удержали Фридриха от непоправимых ошибок. Поскольку передел дипломатической карты, затеянный Кауницем, почти не затронул Петербург, там долгое время продолжали исходить из старой системы союзов, основывавшейся на вражде между Габсбургами и Бурбонами. С другой стороны, и Людовику XV отсутствие в русской столице французского представителя мешало понять, как теперь распределяются роли в дипломатическом мире; французский король полагал, что между Бернесом, Претлаком и Гиндфордом царит прежнее единодушие. Гольц, напротив, подметил, что все они показывают друг другу свои донесения, «дабы избежать разногласий и сохранять дела в еще большем секрете»{520}. Фридрих не придал значения этой информации; уверенный в миролюбии своих противников, он перестал сопоставлять противоречивые сведения, поступавшие из разных европейских столиц. Между тем по редким донесениям, в которых Гольц открыто писал о все большем сближении между саксонцем Функом и членами австрийского посольства, прусский король мог бы понять, какие новые веяния охватили дипломатический мир, в том числе и в русской столице. Впрочем, «новичок» Гольц, хотя и научился с течением времени наблюдать за противником, еще не овладел искусством делать из своих наблюдений правильные выводы.
В тот момент, когда Гольц как раз свыкся с русскими придворными обыкновениями и начал понемногу в них разбираться, здоровье его расстроилось и он вынужден был просить короля об отзыве{521}. В мае 1750 года Варендорф, назначенный исполняющим обязанности посланника, снова сделался единственным представителем Пруссии в Петербурге, с годовым жалованием 4200 экю плюс 1200 экю на содержание экипажа{522}. Мардефельд получал 11 000 экю в год, Финкенштейн — 6000, а цены в Петербурге за пять лет выросли вдвое{523}. Короткое (полтора года) пребывание Гольца в Петербурге обошлось ему в 4000 рублей, и, будучи человеком небогатым, он имел все основания сослаться на неизлечимую болезнь и просить об отзыве, тем более что и отношения его с королем оставляли желать лучшего. При Варендорфе прусское посольство обнищало настолько, что обходилось без секретаря (поскольку его не на что было нанять). Варендорф по всем статьям подходил на должность дипломатического представителя: он целых пять лет жил в России, начинал службу еще при Мардефельде, говорил по-русски, однако для того, чтобы заставить окружающих забыть о его скромном происхождении, — равно как и для того, чтобы организовать нормальную работу посольства, — новоявленному посланнику требовались деньги. Согласно новому уставу церемониала, аудиенций у ее императорского величества могли быть удостоены одни лишь дипломаты, «облеченные званием полномочного министра или чрезвычайного посланника»; мера эта, казалось, была направлена специально против прусского дипломата{524}. Медля с официальным назначением Варендорфа, не присылая ему необходимых денежных средств, Потсдам фактически упразднял пост прусского представителя в России. Бестужев чувствовал себя вправе откладывать все дальше и дальше вручение верительной грамоты; ведь ожидавший аудиенции прусский дипломат не имел официального статуса. По Петербургу пошел слух об окончательном разрыве между Фридрихом и Елизаветой.