Рой
Шрифт:
И все три года тайгу посыпали с самолетов единственным тогда средством — дустом. От дуста передохло все живое, кроме шелкопряда. И если раньше хоть птицы склевывали гусениц сколько могли, то теперь их никто не тревожил. Пожар смогла погасить только сама природа. Дождливой осенью яйца шелкопряда вымокли, а суровой зимой вымерзли, но стремянская тайга уже стояла черная и весной первый раз попробовала гореть.
Еще года три леспромхоз рубил лес, пока он не высох на корню и не стал годиться только на дрова. Почуяв благодатное место и время, в сухостойной тайге расплодилось великое множество подкорника и жука-древоточца. В тихую погоду шелкопрядник скрипел и трещал, раздираемый изнутри невидимыми насекомыми, а в ветреную по мертвой тайге стоял мощный гул от падающих деревьев, и не дай бог было попасть сюда в лихую непогодь. На что уж зверю колодник да сухостой не в диковину, но и он, чуть заволокет небо и потянет хмарь с севера, из гнилого угла, — старается обойти стороной, по гарям, по болотным чистинам или уходит в живые леса. А стремянские
После закрытия леспромхоза в Стремянке настало великое запустение. На зарастающих осинником вырубках, на обочинах лесовозных дорог, а то прямо среди шелкопрядников, будто каменные останцы, стояла побитая, искореженная техника; гнил в штабелях заготовленный, но так и не вывезенный лес-дровяник; стремянское депо напоминало паровозное и вагонное кладбище. Бурый цвет ржавчины как бы перекидывался на лес, охваченный бурой гнилью, на землю, заваленную гниющими опилками, сучьями и щепой. По узкоколейкам теперь бабы ходили за малиной, да изредка бродил по ним привыкший к запаху железа, молодой, но уже стреляный медведь.
Яранка не выдержала и двух лет, разъехалась, но стремянские еще держались, еще ждали чего-то, хотя надежды, что эта земля может и способна плодоносить, не было. Летом работы находилось прорва — тушили пожары и опахивали живые леса, однако зимой жизнь замирала. К тому же увезли куда-то локомотив и, чтобы поторопить с выездом жителей неперспективного села, закрыли магазин и клуб. На третий год, когда упрямые вятские переселенцы все-таки остались и посадили огороды, обещали закрыть школу. Это был самый больной удар по Стремянке. Уж без школы-то не высидишь, интернатов близко нет, а ребятишек надо учить.
Тогда-то Вежин взял с собой председателя сельсовета Заварзина и поехал в область. Насидевшись в приемных, они переругались со всем начальством, которое смогли увидеть, и вернулись ни с чем. Зато Вежин привез телевизор — диковину для того времени. Купил за свои личные деньги, но поставил в закрытом клубе и стал сооружать антенну. Первая мачта была всего метров пятнадцать. Глянуть на чудо собралось все село. Запустили старенький тракторный дизель, который теперь давал свет, и замерли перед экраном, величиной чуть больше шапки. Вежин наконец протянул кабель, примкнул его к аппарату и включил. Стремянка ждала затаив дыхание. Однако экран нагрелся до белизны и остался чистым. И сколько Вежин ни крутил всякие ручки, кроме редких туманных сполохов, ничего не получалось. На следующий день он съездил в лес и приволок на тракторе сухостойную пихту длиной метров тридцать. Мужики обрубили сучья, приладили антенну и трактором же подняли ее. Народ снова замер перед телевизором. Но и на этот раз экран оставался немым и непроницаемо белым.
Потом к мачте наращивали железную трубу, пробовали вертеть антенну в разные стороны, приспосабливали какие-то усилители, пока однажды в грозовую ночь от удара молнии не загорелся клуб. В то время над Стремянкой телевизионный эфир еще был чист и царили в нем лишь дикие электрические разряды.
Школу все-таки оставили, но упразднили сельский Совет, поэтому село стало как бы незаконным. Официально Стремянка значилась кордоном лесхоза, правда, с необычным для кордона населением в полтысячи душ. Отчаявшись выселить деревню, районное начальство лихорадочно искало, чем бы занять жителей, когда кончается сезон пожаров и лесопосадок. Сначала хотели сделать отделение колхоза, построить или переоборудовать депо в свинарник или коровник, однако кормить скотину было нечем: поля давно заросли так, что требовалась мелиорация, луга изорваны тракторами и завалены гниющим лесом. Потом решили организовать коопзверопромхоз, но выяснилось, что зверья в опустевшей стремянской тайге нет и не скоро еще будет. Построили лисоферму, и все равно большая часть жителей оставалась на зиму безработной. По округе уже рассказывали анекдоты, вернее, сказки про настырных и неимоверно выносливых вятских мужиков. От шелкопряда тогда пострадало много леспромхозов и лесоучастков, выросших в пятидесятые годы. И народ после их закрытия благополучно разъехался по другим селам и городам. Это совпало как раз с укрупнением колхозов, так что по всей округе людей мело по земле, как снежную колючую поземку. Сказки про Стремянку звучали примерно так: мол, есть у нас тут одно село, где живут опытные мужики. Не в смысле, что большие доки во всех делах, скорее, наоборот. Их когда-то специально переселили на таежные бросовые земли, загнали в лесной угол — они выжили. Потом их войной, голодом испытывали — живут, лес валить заставили — они и лес валят. Шелкопряд на них напустили — живут, дустом с самолетов посыпали — живут! Теперь вот свет у них отрезали, магазин закрыли, денег почти не платят. Если выживут, то всю деревню запишут в космонавты и отправят осваивать Луну.
21
Пока
Пожалуй, в то время размышлял так не один только Вежин. Лес сажали те, кто недавно рубил его, сажали старики и ребятишки, пропалывали, прореживали и опахивали от пожаров хлипкие ростки, вроде и старались, но всех почему-то не покидало предчувствие напрасного труда. Не верилось, что саженцы поднимутся, созреют и принесут когда-то пользу. Слишком уж неустойчивая жизнь была вокруг. А для крестьянина нет ничего хуже и позорнее, чем напрасный труд.
Вежин отмахивался, открещивался от своих мыслей, подбадривал ребятишек, рисовал им, какими большими вырастут эти деревья и какие прекрасные кедровые леса зашумят здесь через… триста лет. Рисовал и чувствовал, что сам не верит, что обманывает и себя, и ребятишек. Впрочем, и они верили-то мало. А если и верили, то представляли, как через триста лет придут люди, срубят этот лес, скатят весной в реку и он расплывется по лугам, по кустам и болотинам, чтоб сгнить там и превратиться в прах. Дети не могли себе представить, что в будущем люди как-то иначе распорядятся лесом. Ребячья фантазия на то и ребячья, что может быть космической, но остается и земной одновременно. Они видели, как рубили стремянский лес, и тем самым как бы побывали уже в будущем. К тому же сама технология лесопосадок заключала в себе великое противоречие, разрывающее душу ребенка. Лес сажали в пропаханных бороздках, обихаживали каждый росток, а через три года своими же руками прореживали — вырывали каждое второе деревце: создавали жизненное пространство. И напрасно было втолковывать детям, что так надо, что деревья живут по природным законам, где выживает сильнейший и только сильнейшему дается право расти. Они же по своим детским законам жалели слабого и больного. Приходилось попросту наступать на эту святую жалость. Те мудрецы и поэты, певшие оды человеку, сажающему лес, наверное, никогда сами его не сажали. Одно дерево — может быть, а лес — нет.
И все-таки надо было внушать им, и себе тоже, что их труд не напрасный, что иначе бы замерла жизнь на земле, если бы люди, потерпевшие бедствие, сложили руки. Если бы на месте сгоревшего леса не вырастал новый. Однажды Вежин копал яму на гари, чтобы достать воды. Вода была близко, в метре от поверхности. И на этой же глубине он нашел целый пласт угля…
Но как бы он ни внушал, опять ловил себя на вранье. Рано или поздно, Стремянке все равно пришел бы конец, и тогда придется бросать и ребятишек, и этот посаженный для безвестных потомков лес? Но куда идти? Куда ехать?
Многие собирались возвращаться в Россию, в бывшую Вятскую губернию, но не возвращались, ссылаясь на самые разные причины, хотя причина-то была одна — очужела российская Стремянка. Отроились от нее, оторвался корешок, а болела только память, как болят пальцы у инвалида на несуществующей ноге. Теперь выходит, и от этой сибирской Стремянки надо отрываться и нестись куда-то опять, искать новое место и тосковать там, и страдать от боли по этой истерзанной, худородной земле. Вон сколько народу сорвалось по округе! Стоит выйти на тракт — едут куда-то люди. На машинах, на тракторных санях, на телегах с коровами в поводу. Будто идет одна огромная лесопосадка, где прореживают не лес, а деревни, выдергивая слабые и больные. По законам природы — понятно, по-человечески жалко и даже страшно…
Всяко думалось Вежину, пока сажал он деревья. И тут же, на лесопосадках, нашлось спасительное занятие для села — пчеловодство. Дело в том, что гари на следующий же год после пожара сплошь зарастали кипреем. С июня и по август колыхалось розовое море цветов-медоносов. Сначала с ним боролись, поскольку кипрей заглушал саженцы, не пропуская света. Борозды с посадками заставляли обкашивать, хотя это было неразумно и неестественно. Природа ничего не делала зря, травы пестовали молодые деревца, прикрывая их летом от зноя, а зимой от стужи, но человек по-прежнему считал, что он облагораживает природу, а лесхоз в частности — рукотворный лес. Окультуренные посадки выгорали на солнце, и тогда их дергали и снова засаживали. Напрасный труд был хорош только одним — заставлял думать. Однажды, махая косой, Вежин увидел пчел на кипрее. Пасек тогда еще не держали, а значит, это были одичавшие пчелы — чей-то рой, поселившийся в шелкопрядниках. Он бросил косу и стал следить за ними. Искать долго не пришлось: борть оказалась тут же, в обгоревшем кедре. Дома Вежин соорудил роевню, взял с собой сыновей и принес с гарей первую свою пчелиную семью вместе с двумя ведрами меда в дотах. Потом он ходил по Стремянке и угощал всех медом. Агитировать не было нужды, мед говорил сам за себя…