Рой
Шрифт:
— Наивный же ты человек!.. Или забывчивый! Кто протолкнул твою диссертацию, когда ее ВАК чуть не зарубил? — когда жена была в гневе, волосы ее почему-то спадали и закрывали лицо. — Мой папа специально ездил в Москву!.. А твоя статья до сих пор бы пылилась в редакции, если бы не он!
— Кто его просил?!
— Да разве об этом нужно просить? — Ирма все убирала и убирала волосы с глаз. — Мы должны помогать друг другу. Это естественно и просто необходимо! Иначе просто не выжить, потому что в науку полезут всякие бездари, всякие кретины с одной извилиной. Сейчас модно идти от сохи да в поэты…
— А я — откуда? — тихо спросил он. — Я же из Стремянки…
— Это бывает раз в сто лет, — бросила она. — И все равно бы так и остался из Стремянки, если бы тебе не помогали… Папа за каждым твоим шагом следит, за каждой статьей. Ты должен был сам об этом догадаться… И мальчику тому
— Что — иначе?
— Иначе я посмотрю, как ты сам будешь защищать докторскую. — резанула Ирма. — Распетушился, святая простота…
Он ничего не мог ответить. Он сидел и, как тогда, после защиты, тупо думал, что на всех его статьях, диссертациях, выстраданных днями в научной библиотеке и ночами за столом, на всей его работе, за которой столько передумано, перелопачено мыслей, на всей его жизни лежит какая-то печать, вызывающая не то чтобы отвращение, а привкус чего-то нечистого. И теперь, что бы ни делал сам, — на всем будет черная мета. Это обстоятельство, эти отпечатки, по сути, сводили на нет все его старания в жизни, как ложка дегтя портит бочку меда.
Нынешней весной он должен был стать самым молодым доктором в университете…
За этими воспоминаниями Сергей заснул, но как-то неглубоко, зябко, и в полуяви снова увидел летающую шестикрылую мельницу, парящую над красной землей, бесконечный грязный проселок, серо-желтое жнивье и кучи сырой соломы. Снились печальные только что пройденные места, и, как тогда на дороге, становилось радостно от печали. Однако сон этот лишь дал минутную передышку. В яви же состояние горьких раздумий немедленно вернулось, причем с удвоенной силой и остротой. «Нельзя так, — шептал он, укрываясь и вжимаясь в угол горячей печи. — Нельзя… Так можно сойти с ума. Вот уж и сны цветные, говорят, первый признак шизофрении… Я ходил по просьбе отца посмотреть на Стремянку. И все. И больше ничего. Я ходил сюда потому, что просил отец…»
Чтобы как-то сбить губительный поток размышлений, он нащупал в темноте лук, связанный в «косу», выплел головку и съел, сжевал пронизывающую рот горечь. «Я приду домой, — продолжал шептать он деревянным от жжения языком. — И все будет хорошо. Приедет Ирма, привезет Вику, и мы опять заживем. Все заживет, и мы заживем…» Он шептал и не верил своим словам, он вытирал слезы, бегущие по щекам, и твердил, что это от лука, что в луке есть какие-то эфирные масла, вызывающие слезотечение, только и всего. А он не плачет. Что ему плакать?..
Так, со слезами, он снова заснул, теперь крепко, хотя продолжал ощущать реальность. Горячая печь обволакивала умиротворяющим теплом, шубное одеяло не давило, как прежде, казалось легким, пушистым, как кладбищенский мох. Ему приснился все тот же сон, который он уже видел однажды: шел по берегу и уронил шапку в воду, будто бежит за ней, пытается дотянуться рукой, затем палкой, но шапка уплывает, уплывает на середину и пропадает за поворотом. Во сне же он подумал, что сон-то это плохой, к смерти, однако чувства оставались легкими, и было совсем не жаль уплывшей шапки. К тому же сон получил продолжение, сплетаясь с былью; потеряв шапку, он со слезами бежал домой, и мать успокаивала его, гладила по голове, прижимала к груди, пахнущей молоком. В детстве, когда это случилось на самом деле, мать еще кормила грудью поскребыша Тимошку, и от обилия молока у нее на груди всегда расплывались два темных круга…
Сергей и проснулся с ощущением этого запаха. В первый миг он не понял, где находится: печь и стены избы так походили на родные, стремянские, слышно было, как трещит и мается огонь, бросая на стекла окон багровые отблески, пахло свежими, только что вынутыми из печи блинами, дымком от сосновых дров. Он, как в детстве, чуть не крикнул — мама! — но вовремя спохватился. На вешалке висел его отмытый и высушенный плащ, внизу стояли очищенные от грязи ботинки и рядом — резиновые сапоги. Наверное, было еще очень рано — за окнами стояла непроглядная тьма, но то, что уже утро, можно было угадать без часов. Старушка хлопотала у печи, разговаривала с блинами, с ухватом и огнем.
Он попытался высвободиться из-под одеяла, пошевелив расслабленными от сна ногами и руками, и не смог. Слушая знакомый вятский говорок, он снова стал засыпать. Поплыла, качаясь, луковая коса, дрогнула непоколебимая печь и, зыбясь, стала убаюкивать.
24
Стремянка в те дни напоминала растревоженный медведем улей.
Даже сведущий в экономических дебрях и принципах хозяйствования Вежин терялся и понимал не все, что происходит. Он лишь чувствовал, что в области и на стремянских гарях появилась сила, о
После поездки Вежина в Москву нефтяники прекратили корчевку гарей. Силы у них не уменьшилось, просто что-то заело в машине управления и нужно было время, чтобы подремонтировать или смазать ее. Но в этот момент у нефтяников появился неожиданный конкурент, неожиданный и для самого Вежина — мелиорация, к которой он ходил за защитой гарей. Что там между соперниками происходило, какие возникали споры и дебаты, из Стремянки было не видно и едва слышно. Вежин ожидал победы не кого-нибудь из них, а третьего лица — управления сельского хозяйства, самого древнего и самого, как он надеялся, мощного хозяйства.
Но знать бы, где упасть! На следующий же день, как сожгли пасеку Заварзиных, в Стремянку нагрянула эпизоотологическая комиссия и начала проверку пасек. И от пристрастности, с которой пять женщин в белых, пропахших карболкой халатах искали клеща, стало ясно, что послана она с целью — доказать непригодность местности для племенного разведения пчел. А варроатозом оказались заражены почти все пасеки — одна больше, другая меньше, но это уже ничего не значило. Комиссия ездила на микроавтобусе, и за ним, как почетный кортеж, тянулся хвост из легковушек. Пчеловоды, у кого уже нашли клеща, теперь ради любопытства таскались за комиссией, напряженно ждали, пока шла проверка, и если варроатоза не оказывалось, то возникало какое-то разочарование. К вечеру они проехали все пасеки и остановились у последней — ревякинской. Хозяин хоть и был предупрежден, но куда-то исчез, заперев калитку и пропустив ток по проволоке. Кого-то уже ударило, и тогда мужики, не долго думая, набросили на колючку железный обруч от бочки, замкнули систему, отчего из сарайчика, где стояла станция, ударил сноп искр. Затем плоскогубцами сделали проход и запустили комиссию. В первом же улье у Ревякина тоже нашли варроатоз, для верности проверили еще пяток и напротив его фамилии в ведомости поставили крест.
В тот же день Стремянку объявили очагом заражения и наложили карантин. Пчеловоды гадали, откуда на сей раз свалилась на них беда, но ничего путного придумать не могли. Однако кому-то в голову пришла мысль, вернее, вывод: клещ был только на тех пасеках, которые чаще всего зорил стремянский костоправ. И наоборот, вообще не было его, где не бывал медведь. Значит, переносчиком заразы оказался он, и тут к месту вспомнили Артюшу. Неужто дурачок прав, и в самом деле это оборотень? После того, как Артюша стрелял в него возле омшаника, медведь пропал. Но вместо медведя на гарях появился другой зверь — огромная черная собака. Ее видела жена Михаила Солякина, когда мужики жгли заварзинскую пасеку. Собака прибежала к пасечной избе и стала ласкаться к хозяйке, тереться о ноги и заглядывать в глаза. Жена сообразила, что такого пса неплохо бы привязать и оставить для охраны, раз он ходит без хозяина по гарям, и пошла искать веревочку. Собака же в этот момент схватила молодую ярку, по-волчьи забросив на спину, помчалась в шелкопрядники. Когда хозяйка снова вышла во двор, черный пес уже был далеко. От этих бабьих рассказов несло какой-то чертовщиной, и мужики пока только посмеивались: дескать, пасеки-то собака трогать не станет.