Розанов
Шрифт:
Герцен был кумир, перед которым все меркло для молодежи. «Все учение Герцена, вся его обаятельная публицистика — была игрою юности, без серебряных старческих волос. Он восстал против великой исторической России, не низкой, а благородной, не расслабленной, а могущественной, — восстал легкомысленно, как новорожденный Аполлон, у которого кудри по плеча, и все на него молятся, но нельзя забыть, что ему 17 лет. Великолепие — да, мудрости — ни на грош» [661] . Здесь, как всегда у Розанова, проявляется один критерий оценки исторических заслуг писателя — его роль в упрочении России и ее духовной мощи.
661
Розанов В.
«Изумительным литератором» называет Розанов Герцена. Но «человеком жизни» он не был. Герцен, по определению Розанова, был последним могиканом слова, «довлеющего себе», самодостаточного слова. И в пору освобождения крестьян, земства и нового суда был уже «мастодонт» [662] .
Талант Герцена казался великолепным, писал Розанов, лишь на пустынном небе николаевских времен, «когда стихов было много, жандармов тоже много, и никакой прозы, ни одной идеи». Тут-то Герцен и «взвился каскадом идей» и «великолепной умной прозы». Но это — «базар идей» и ни одной «грызущей мысли». «Все великие люди, умы, поэты были „монолитны“: но Герцен весь явно „составлен“ из множества талантов, из разных вдохновений, из многообразной начитанности».
662
Розанов В. В. Собр. соч. О писательстве и писателях. С. 524.
Тогда же, очевидно, Розанов записал строки, вошедшие затем в «Опавшие листья»: «Базар. Целый базар в одном человеке. Вот — Герцен. Оттого так много написал: но ни над одной страницей не впадет в задумчивость читатель, не заплачет девушка. Не заплачет, не замечтается и даже не вздохнет. Как это бедно. Герцен и богач, и бедняк» (211).
В марте 1912 года отмечалось 100-летие рождения Герцена. Розанов написал воспоминания «Герцен и 60-е годы», однако их сняли с набора в «Новом времени». Воспоминания не подошли «общей линии» суворинской газеты. Ведь Василий Васильевич обладал удивительной способностью писать «сразу в двух направлениях», с одной стороны, говоря о том, что Герцен подготовил подъем 60-х годов, а с другой — утверждая, что «в Герцене, собственно, не зародилась, а погибла русская революция» (334).
Но над всем этим брало верх отношение к Герцену как к «барину», «почти миллионеру», о чем разночинец Розанов никогда не забывал. «Читал о страдальческой, ужасной жизни Гл. Успенского, — писал он в „Уединенном“. — Его душил какой-то долг в 1700 руб.; потом „процентщица бегала за мной по пятам, не давая покою ни в Москве, ни в Петербурге“. Он был друг Некрасова и Михайловского. Они явно не только уважали, но и любили его(Михайловский в письме ко мне). Но тогда почему же не помогли ему? Что за мрачная тайна? Тоже как и у почти миллионера Герцена в отношении Белинского» (45).
Сопоставляя славянофилов и западников, Розанов говорил, что от И. В. Киреевского пошли русские одиночки, а от Герцена — русская «общественность». Чернышевский и Добролюбов «сообщили всему движению закал и твердость стали, тогда как Герцен был только мягкое железо… Вся Русь поняла и сразу оценила стих Добролюбова — чуть ли не единственный стих, какой он написал, — не из шутливых:
Милый друг, я умираю Оттого, что был я честен, Но зато родному краю, Верно, буду я известен. Милый друг, я умираю, Но спокоен я душою, И тебя благословляю, Шествуй тою же стезею…„Вот таких восьми строк во „всем“ Герцене нет, — продолжает Розанов. — На „родное“ — по-родному и отозвались. Вся Русь откликнулась на стих Добролюбова; больше: она вся встала перед ним“» [663] .
Розанов
663
Розанов В. В. Собр. соч. Легенда о Великом инквизиторе… С. 565–566.
Да, замечает Розанов, Добролюбов и Киреевский были беднее Герцена, но в каком-то одном и чрезвычайно важном отношении они были и неизмеримо даровитее его. «Ключ и Киреевского и Добролюбова бил из глубины земли… Бил и не истощался и поил многих и многих… Это — любовь к родной земле, к дальней околице, к деревенской песне… Капля крови, общая с народом у них, у обоих была».
Добролюбов вызывал у Розанова искреннее преклонение как «наиболее чистая фигура 60-х годов, может быть, совершенно чистая» — ведь в литературе это так трудно сказать о ком-нибудь. И недолгая жизнь этому способствовала: иногда смерть «сберегает» людей, а не губит их. Добролюбов захватил именно самую раннюю, самую идеальную полосу 60-х годов, когда все было «в надежде» и еще ничего не началось «в осуществлении»… А «осуществленное» редко бывает похоже на надежды.
Высокая оценка Розановым Добролюбова существенна сегодня еще и потому, что, привыкнув за долгие годы к идеологическим штампам в отношении к революционным демократам, наше литературоведение подчас утрачивало ту правдивость, которой одной лишь внемлет читатель. Исторический парадокс заключается в том, что ныне нам понадобился Розанов, чтобы снова поверить в Добролюбова. Возможно, такая постановка вопроса покоробит иных догматиков от литературы, но правда истории сильнее воли тех, кто писал об этой истории на основе ложных теорий, привнесенных в литературу от политики.
В эпоху освобождения крестьян, в эпоху великих реформ критика Добролюбова была «реальная и публицистическая». Она и не могла быть иной. Он был прав, говорит Розанов, в полемике с Достоевским и Страховым. «Прекрасно и разумно то время, которое, „как один человек“, поднимается для осуществления великой задачи истории, — не зная ни разделений, ни покоя по углам». И Добролюбов сыграл счастливую роль в эту эпоху. Никто не должен, «не смеет» жалеть его молодости, его ранней смерти. «Как будто есть удовольствие умереть в 65 лет от какого-нибудь нефрита или склероза. Прекраснее краткая яркая жизнь».
В Добролюбове Розанов видит что-то крепкое, утвержденное, что, вообще-то говоря, присуще старости, а Добролюбов по летам был так молод. «Белинский и в средних годах, уже „пожилым“, все был юношею, как бы 18–23 лет; а Добролюбов в свои 24 года — „точно прожил долгую жизнь“. Странные вещи, господа, встречаются на земле: люди, по крайней мере выдающиеся, в сущности, имеют один возраст всю жизнь, — один духовный возраст: Некрасов — средний возраст всю жизнь, Белинский — всю жизнь юноша, Чернышевский — всю жизнь точно 29 лет, Добролюбов — всю жизнь как бы 43-х лет, даже когда он учился в семинарии… Необъяснимо почему, но из 60-х годов это самое дорогое имя. В суровости его была какая-то нежность, в сдержанности — энтузиазм, в „поучительности“ — безумие 24 лет. Все это и приводит душу читателя до сих пор в смущение и волнение. Да: забыл Писарева. Ему всегда было 12 лет» [664] . Эта последняя оговорка Розанова, презиравшего «детский нигилизм» Писарева, не менее характерна, чем преклонение перед Добролюбовым.
664
Розанов В. В. Собр. соч. О писательстве и писателях. С. 557.