Рождение династии. Книга 2. Через противостояние к возрождению
Шрифт:
– Кабы знали, откуда вести добыть, так, небось, давно бы уж добыли, – отвечал управляющий.
– Без вестей о батюшке все мы голову потеряли.
Матушка по целым дням все молиться, да плачет. Дядя Иван Никитич тоже такой хмурый, нахохленный сидит, что к нему и подступу нет. На свою скорбь в руке, да в ноге жалуется. Вот я один-то и сам себе места не найду и невольно дурное в голову лезет.
– Э-эх, сердечный ты мой! Как же ты хочешь, чтобы все по нашей воле на белом свете творилось, нам в угоду! Ты еще роптать на Господа не вздумай… А скука-то твоя – тот же ропот! А изволь-ка припомнить, от каких бед и зол всех нас Господь избавил! Припомни-ка Ростов-то! Ведь
– Да я это помню… А и того боюсь, что злых-то людей нынче уж очень много развелось.
– И над злыми, и над добрыми тот же Бог, голубчик мой! Чему не бывать, то и не станется без его воли. А смерть свою мы все за плечами носим, значит, ее и бояться нечего.
Так разговаривая, старый пестун подходил к крыльцу хором, и Мишенька стал уже подниматься на ступеньки крыльца, когда, оглянувшись, увидел странника в темной скуфье и рясе, с посохом в руках, вступавшего в сад через калитку палисадника. Густые седые волосы ниспадали волною на его плечи, а серебристая борода покрывала своими спутанными прядями всю его грудь.
Человек остановился у калитки, снял шапку, поклонился в пояс.
– Смотрите-ка, странник к нам идет! – обратился Мишенька к управляющему, указывая на калитку.
– Пойди к нему навстречу, зови его сюда на отдых. Авось, он нам расскажет о странствиях своих, о дальних обителях!
И Мишенька приостановился на крыльце, следя за управляющим, который и точно, направился страннику навстречу, и подошел уж близенько, да вдруг как вскрикнет, и колпак с головы долой, и сам бухнул страннику в ноги.
– Господин наш! Господин честной! – кричал он во весь голос, прижимая к устам своим загорелую руку странника. Мишенька, не давая себе отчета в том, что он делает, мигом сбежал с крыльца и бросился навстречу величавому старцу с криком и слезами:
– Батюшка! Батюшка мой дорогой! – и повис на шее Филарета, который крепко сжал его в своих объятиях, сам трепеща от волнения.
Он и не чувствовал, как крупные горячие слезы катились из глаз его по бороде и падали на лицо и на грудь сыну. Отец и сын еще не успели выпустить друг друга из объятий, как холопы уже разнесли радостную весть о возвращении Филарета Никитича, по всему дому и всюду произвели необычайный переполох.
Марфа Ивановна и брат Иван Никитич бросились из хором в сад, а все домашние и вся челядь со всех концов двора и дома устремилась к крыльцу хором. Все спешили, бежали, толкались с радостными лицами и радостными кликами, с веселым шумом и топотом…
И все остановились в умилении при виде тех слез радости, которые лились из глаз Филарета Никитича, заключившего в свои объятия все, что было для него дорогого и милого на земле, все, с чем он был разлучен почти три года.
Когда, наконец, слезы иссякли и восторги стихли, когда он вдоволь насладился ласкою жены, сына и брата, он обратил свой радостный и приветливый взор на всех домашних и челядинцев, и всех их поблагодарил за верную службу, всех допустил к своей руке и каждому нашел возможность сказать словечко, западавшее в душу, памятное на всю жизнь, и каждого благословил.
Затем, когда Марфа Ивановна и Иван Никитич стали его просить войти поскорее в хоромы, а Мишенька все еще не мог выпустить его руки из своих рук, Филарет Никитич поднялся на несколько ступеней крылечка и, остановившись, сказал:
– Постойте, ещё успеем войти под родимый кров… Но от «избытка сердца уста хотят глаголить» и я должен всем вам и этим добрым людям, которые в отсутствии моем служили вам верою и правдою и оберегли вас от бед и напастей, всем им я должен сказать о том, что вынес за эти годы, и всех их подготовить к тому, что нам придется вынести и выстрадать за Русь, если Господь не смилуется над нами.
В его словах, в его голосе, в том глубоко опечаленном взоре, который он устремлял на всех окружающих, было что-то чрезвычайно привлекательное, приковывавшее к нему все сердца и все взоры, и все как бы замерли
– Почти три года тому назад, – так начал Филарет, – я был оторван по воле Божьей от семьи, от всех родных и близких мне людей… Я готовился к смерти и не боялся принять ее от руки лютых злодеев, обильно проливавших кровь вокруг меня. Но и среди потоков крови их рука не коснулась меня… Я был взят в полон, и, опозоренный, лишенный облачений и внешних знаков сана моего, был увезен к тушинскому обманщику, был ему представлен в числе других полоняников из бояр и знати… Он отличил меня от всех, он постарался привлечь меня и лаской и почетом, и саном патриарха… В душе моей к нему кипела злоба и презрение. Хотелось обличить его и уничтожить, но разум воздержал мои порывы,… Я увидел, что никто и не считает его ничем иным, как наглым обманщиком, никто не видел в нем царя Дмитрия или сына Иванова. А все служат, все угодничают, все унижаются перед ним из одной корысти, все поклоняются ему, как тельцу златому из выгод мирских. Не только злые вороги, литва или поляки, но и бояре московские, и родовитые дворяне, и сановники все променяли на злато, забыв и Бога, и Отчизну, и честь, и совесть… Тогда решился я все претерпеть и все снести, лишь бы душу свою сохранить чистою, лишь бы остаткам сил своих хоть сколько-нибудь послужить на пользу Руси православной… И все, кто были кругом меня, поняли тотчас же, что я им не друг, что не слуга я их лжецарю и их неправде. Все стали избегать меня и опасаться, все стали зорко следить за мною и держать меня в такой неволе, какой и пленники у них не знали. Я никуда не смел один идти. Не смел и в келье своей оставаться с собой наедине. Не смел, писать ни близким, ни родным. Но и эти угнетения, и эта неволя не поколебали меня, как не соблазнили предложенные мне почести и слава. Я пребыл, верен в душе и царю, которому присягал, и богу, которому открыта моя совесть, и другой земле родной, которой я молю у Бога пощады и спасения.
Он смолк на мгновение, подавленный волнением, охватившим его душу, и немного спустя, продолжал:
– Тушинский царь бежал. Тушино сгорело на глазах моих… Сильное числом и злобою скопище воров и изменников рассеялось… Погибли и многие сильные вожди их, и вот по воле Божьей я свободен, я вновь в Москве и среди вас, я вновь могу служить моей Отчизне на пользу…
Но я не радуюсь, и дух мой не оживлен надеждой.
Куда ни оглянусь, повсюду вижу измену, вражду корысть и шаткость… Тушинский вор в Калуге, и около него изменники и воры. Польский король под стенами Смоленска, и у него в стане русские изменники и воры, которые зовут его идти сюда, на пагубу русской земли.
Здесь, в Москве, – измена, смута, тайные враги, предатели, готовые продать. О, много, много еще, верьте мне, должно страдать нам, много еще перенести и к краю гибели прийти, чтобы спастись от лютого врага, который в нас вселился, нам сердце гложет, нас побуждает на зло и на измену!
Вот я молю вас, братья, друзья, готовьтесь к бедам, готовьтесь страдать, готовьтесь биться с врагами, не успокаивайте духа своего, не усыпляйте его надеждами на лучшее… грозные тучи идут на нас, полные громов и бурь! Мужайтесь и твердо стойте и молите Бога, чтобы Он вас научил любить отчизну и веру отцов превыше всех благ, всего достатка и счастья земного. Только этим и спасетесь, только этим и утешитесь.
Он не мог более говорить: слезы душили его, голос слабел и прерывался, руки дрожали. Марфа Ивановна и Иван Никитич взяли его бережно под руки, и повели с крыльца в хоромы.
А все домашние челядинцы, слушавшие его с напряженным и почтительным вниманием, долго еще стояли кругом крыльца, пораженные его речью, оставившей в душе их глубокое, сильное впечатление.
В течение тех немногих дней, которые Филарет Никитич позволил себе провести дома, все домашние не отходили от него ни на шаг, не сводили глаз. Сын сильнее и глубже, чем когда-либо, проникся уважением к отцу-страдальцу, готовому и способному все вынести ради блага отчизны, готовому умереть за Русскую землю и за веру отцов.