Рождение Венеры
Шрифт:
Наступили неспокойные времена. Весной следующего года умер мой отец: его нашли на привычном месте в кабинете, а перед ним лежали счеты и конторские книги. Управление домом взял на себя Лука, а матушка удалилась в один из городских монастырей, где принесла обет молчания. В своем последнем письме она желала, чтобы на меня снизошла милость Божья, и увещевала меня исповедаться в своих грехах, как она исповедалась в своих.
Тем временем в ее любимой Флоренции разгромленная Республика вновь приняла Медичи после десятилетий ссылки. Но Джованни Медичи, ныне Папа Лев X, оказался лишь бледной тенью своего просвещеннейшего отца. Толстый увалень, мой единокровный брат – именно так, сколь это ни поразительно, – угодил в самое горнило низкопоклонства и безрассудного расточительства. Под новым понтификатом Рим сделался таким же дряблым и жирным. Даже его искусство ожирело.
На следующий год мой художник с нашей дочерью покинули Рим и направились во Францию. В прошлом он уже получал приглашения из Парижа и из Лондона – городов, где новая ученость пребывала еще во младенчестве и где художникам, державшимся старого стиля, легче было найти покровителей. И вот, взяв с собой кисти и манускрипт, они пустились в дорогу. Я прослеживала их путь по карте, которую моя ученая подруга-монахиня раздобыла мне у одного миланского картографа. Их корабль причалил к берегу в Марселе, откуда они направились в Париж. Однако приглашение не оправдало надежд и не обернулось щедрыми заказами, так что в конце концов, чтобы прокормиться, им пришлось продать часть рукописи «Божественной комедии». Так они странствовали по Европе, но в их письмах говорилось о растущей неприязни к господствующей церкви и ее – как считали некоторые – идолопоклонному искусству. Наконец они достигли пределов Англии, где молодой король, взращенный на идеалах нашего искусства, привечал художников, желая прославить свой двор. Первые несколько лет они писали мне, рассказывая о народе, вечно мокнущем под дождем, о его грубом языке и еще более грубых ухватках. И я невольно вспоминала о монастыре, взрастившем художника, и удивлялась поворотам судьбы, вновь забросившей его в края, где господствует серый цвет. Но потом письма перестали приходить, и вот уже несколько лет как я ничего о них не знаю.
Но у меня почти не оставалось времени на то, чтобы скорбеть. Вскоре после того, как росписи в часовне были завершены, на нас ополчилась Церковь. Наш образ жизни казался недопустимым даже по меркам тогдашних весьма вольных нравов. Мы понимали, что рано или поздно слухи о нас достигнут неблагосклонных ушей. Старый епископ скончался, а человек, назначенный на его место, был скроен из куда более грубой материи, и по его пятам явились церковные ревизоры, которые видели козни дьявола буквально во всем: в фасоне наших ряс, в душистых покрывалах в наших кельях, в большинстве книг, стоявших у нас на полках. И лишь мой алтарь избежал их испытующего взгляда, ибо к той поре человечность подобного искусства уже сделалась вполне привычной. Мой алтарь – и мое тело. Но это уже дело наше с Господом Богом.
Те из нас, кто уже проходил через нечто подобное раньше, приняли все это спокойно. Мы понимали, что бороться бесполезно. Сопротивление немногих было сломлено – их перевели в другие монастыри. Все оказалось не так страшно. Мы расстались с нашей сочинительницей, с большинством наших швей и цирюльниц, но ученая монахиня осталась, хотя ее библиотека и поредела. Привезли нам и новую настоятельницу – чистую, непреклонную. Бог, живший в ее душе, оказался куда взыскательнее нашего Бога. Когда работа над часовней была окончена, у меня обнаружился сильный голос, красиво звучавший на вечерне, а свои странности я спрятала за молитвенником. Такая уступчивость всех устраивала, к тому же я была чересчур стара и ни для кого не представляла угрозы. Разумеется, я лишилась всех материалов, необходимых для занятий живписью. Зато мне оставили перья, и я взялась писать историю моей жизни, и некоторое время это спасало меня от одиночества и скуки, воцарившейся с установлением нового порядка.
Моей величайшей утратой стала Эрила. Разумеется, в этом строгом новом мире не было места для ее бойкого своевольства. Чтобы остаться в монастыре, ей пришлось бы вновь взять на себя те обязанности прислуги, которые всегда были ей не по нраву, к тому же она уже постепенно вросла в мирскую жизнь. С моей помощью и благодаря собственным сбережениям она обосновалась в аптекарской лавке в ближайшем городке. Это тихое место еще никогда не знавало такой неукротимой женщины, и конечно же сразу нашлись такие, кто счел ее колдуньей, практикующей, как это ни забавно, более белую, нежели черную магию. Но вскоре жители городка уже привыкли во всем полагаться на ее советы и снадобья – точно так же, как прежде наши монахини. Так Эрила добилась какого-никакого положения в обществе. Мы с ней вместе смеемся над этим, когда ей бывает позволено навещать меня; порой жизнь готовит самые причудливые концовки человеческим судьбам.
Я закончила эту рукопись два месяца назад и тогда же решила, как мне быть дальше. Дело даже не в том, что я страдаю – теперь воспоминания о прошлом ослабли так же, как мои глаза, – а скорее в том, что годы раскатываются передо мной, как тонкое тесто, и мне невыносима мысль об этой суровой бесконечности, о долгом и медлительном соскальзывании в дряхлость. Приняв решение, я конечно же обратилась к Эриле за помощью. В последний раз. Опухоль была ее выдумкой. Она несколько раз видела их вблизи – страшные образования, жестоко и таинственно выраставшие прямо из-под кожи. У женщин они особенно часто появляются на груди. Они растут и внутри, и на поверхности, глубоко въедаясь в жизненно важные органы до тех пор, пока человек не начинает захлебываться в муках собственного разложения. Такие опухоли не поддаются лечению, и даже так называемые врачи страшатся их. Говорят, что те, кого поразила эта болезнь, скрываются от людей, как раненые звери, которые воют от боли в темноту, ожидая смерти.
Со свиным пузырем тоже было неплохо придумано: мне пришлось лишь наведаться на кухню, пока все были на молитве. Эрила помогла мне наполнить его и прикрепить к груди, а также снабдила меня порошками и мазями, с помощью которых можно изредка вызывать рвоту или жар – чтобы сделать мою болезнь явной для других. И именно она, когда потребуется, принесет мне яд – вытяжку корней одного из лекарственных растений, которые она выращивает у себя в огороде. Он причинит мне боль, говорит Эрила, и за быстроту его действия она не может поручиться, зато в исходе можно не сомневаться. Остается лишь один вопрос: что сделают с моим телом после смерти. В нашем монастыре опять сменилась настоятельница – теперь это последняя свидетельница его прежних дней, та самая ученая монахиня, которая за истекшие годы сумела понять, что ее подлинное призвание – иночество. Разумеется, я не могу рассказать ей обо всем, но я попросила ее о единственном одолжении: не прикасаться к моему телу и не снимать с него одежды. Я не собираюсь подвергнуть сомнению заведенные ею правила. Я слишком люблю и уважаю ее. А поскольку она это знает и отчасти помнит о моих былых проступках, то она не стала задавать больше никаких вопросов, а просто согласилась.
Вас, наверное, удивляет выбранная мною смерть? А как же грех самоубийства и полная невозможность Божьего прощения?
Я тоже много думала об этом.
Прежде чем расстаться с иллюстрированным манускриптом, я долго рассматривала эти густо заселенные круги ада. Да, самоубийство – тяжкий грех. Пожалуй, самый тяжкий. Но в том, как описывает его Данте, я усматриваю чуть ли не утешение. За каждый грех – подобающая кара: так, те, кто пожелал покинуть этот мир раньше времени, в аду оказываются навеки сплетенными с ним. Души самоубийц уходят корнями глубоко в землю, они вотканы в тела деревьев, их окаянные ветви и стволы служат живой пищей всевозможным гарпиям и хищным птицам. В середине той песни Данте рассказывает о том, как свора псов, что гонится за грешниками, врывается в чащу и на бегу растерзывает в щепки небольшое деревце, и его душа жалобно кричит им вослед, умоляя собрать и вернуть ему листья.
Травля собаками! Я всегда так ненавидела легенду об Онести – не оттого ли, что мне было суждено разделить участь ее героини? Но меня ждет не одна только боль. Я хорошо усвоила географию Дантова ада. Лес самоубийц расположен недалеко от огненной пустыни, где казнятся содомиты. Иногда они пробегают мимо, стряхивая пламя, которое вечно терзает их обожженные тела, и, как рассказывает Данте, порой останавливаются и беседуют с другими проклятыми душами об искусстве, о книгах и о тех грехах, за которые все мы осуждены. Мне по душе такое будущее.
Я уже простилась с миром. Однажды среди дня я сняла с головы плат и, подставив лицо солнцу, улеглась в саду на земле, возле смоковницы, которую мы посадили вскоре после прибытия в монастырь; по ее росту мы мерили и рост Плаутиллы. Я даже не удосужилась пошевелиться, когда меня застала там молодая монахиня – и она убежала прочь, вереща что-то о моем «проступке». Что они обо мне знают? Жизнь прошла уже так давно, а старые монахини так неприметны. Они шаркают ногами, улыбаются водянистыми глазами и бормочут что-то над кашей и над молитвенниками: всему этому я научилась превосходно подражать. Они и понятия не имеют, кто я такая. Большинство из них, распевая в часовне, даже не подозревают, что именно мои пальцы покрыли ее стены сверкающими росписями.