Рождественская оратория
Шрифт:
Босиком они идут по дорожке мимо склада, спускаются под горку к пасторскому дому. Пробст, заложив руки за спину, стоит на веранде и глядит в сад.
— Ага, так и есть, три часа. Об эту пору он завсегда тут стоит. Гляди не показывай башмаки-то. Доброго денечка вам, пробст!
— Здравствуйте, мальчики. Гуляете, стало быть. А не холодно вам босиком-то?
— Холодновато, — вздыхает Сплендид. И с вожделением смотрит на заросли дикой сливы и на деревья, изнемогающие под бременем спелых плодов.
— Погодите, я сейчас, угощу вас отменными яблоками.
Пробст Верме — мужчина дородный, внушительный,
— Берите, ребятки. И родителям домой прихватите.
Немного погодя оба сидят на площади возле церкви, зашнуровывают башмаки. Сидят под облетевшим кустом бузины, где обнажается каменная плита.
Сплендид сияет.
— Ну, что я говорил? В башмаках фиг чего получишь. Он только босых угощает. Думает, они бедные. Хошь, возьми и мои яблоки.
— Не знаю, вроде и есть неохота.
— Ага, точно. Об эту пору они уже в печенках сидят. И в нужник то и дело шастать приходится.
— Зачем же ты берешь столько много?
— Ну, мне нравится, что они… такие красивые… Прямо глаз не отвесть. И можно про них думать.
Вот тут-то дружба начинается по-настоящему.
— Да, они очень красивые.
— Я так и думал, что тебе тоже понравятся.
_____________
Под девизом «Век живи, век учись» Сплендид и его оруженосец Сиднер слонялись по городу, и Сплендид открывал другу мир, кусочек за кусочком. Они наведываются на Торвнесвеген с ее мелкими фабричками. Бритвенная фабрика, камвольная фабрика «Тиден», кирпичный заводик. Сплендид повсюду как дома — на железнодорожном вокзале, в Центральном объединении, на молочном заводе; везде ему рады, и повсюду он начинает разговор одинаково:
— Это вот Сиднер, он в гостинице живет, а папаша его начальствует у Бьёрка над винным погребом, а сам вообще не пьет.
Остальное он опускает, всем и так все известно, неловких пауз не возникает, и тем не менее Сиднер лишь спустя много лет осознает, что мир сумел-таки проникнуть сквозь оболочку его нервов, — чтобы понимание созрело, нужно время. И в один прекрасный день Сплендид ведет его к себе домой и прямо с порога объявляет:
— Вот он.
Словно его тут ждут. Словно он вправду важная персона.
Сплендид из бедных. Живет он в домишке возле Тоттхагена, неподалеку от больницы. Маленький белый домишко стоит на опушке леса. Дверь приоткрыта, куры шныряют то в дом, то опять на улицу. Кроличьи клетки среди деревьев. Мать Сплендида, с виду замотанная, серая, не как Сульвейг, стоит у колоды и топориком рубит голову петуху. Безголовый петух мечется по кругу, потом падает у ее ног. В тишине на землю сыплются перья.
На кухне Сплендид умолкает, чтобы Сиднер без помех познакомился с его отцом.
Словно здесь причина и объяснение всему.
И Сиднер смотрит на этот обрубок, на отца, который сидит у окна, за низким столиком, этак с полметра высотой, мастерит деревянные ложки. Ноги у него отрезаны выше колен. Одна половина лица как бы продавлена, часть виска отсутствует. Но глаза на месте, руки тоже. Очки съехали почти на кончик носа, а нос опять же продавлен или сломан. Калека поворачивает колеса тележки и беззубо смеется навстречу Сиднеру.
Кукольный мир — возле одной стены короткая низкая кровать, рядом шкафчик с инструментами, на полу большущий радиоприемник, плевательница с веточками можжевельника, покрывало на кровати из настоящего плюша, темно-красное.
Сиднеру требуется время, чтобы переварить впечатления, Сплендид его не торопит, стоит возле крана, пьет, потом протягивает ковшик Сиднеру:
— Холодная, вкусная!
На комоде фотографии молодого мужчины в полосатом обтяжном трико. На голове у него котелок, в руке тросточка. Длинные напомаженные усы. А рядом пудель в пиджаке и галстуке, на задних лапах. Один снимок изображает молодого человека на фоне Эйфелевой башни, другой — перед каким-то дворцом, на третьем он стоит наклонясь над парапетом моста, под которым плавают лебеди.
А барабаны рокочут, дробь нарастает, Сиднер затаил дыхание, громкоговорители горланят на всю кухню, а кухня — это увеселительный парк, это мир.
— Дамы и господа! Сенсационный аттракцион, человек-ядро — Фонзо!
Молнии и гром, Сиднер ахает вместе с сотней, тысячей других изумленных, запрокинутых вверх лиц.
— А я летел, как всегда мечтал лететь, по широкой дуге над лужайкой родного дома в Смоланде, летел все выше, выше, и мои родители стояли внизу и кричали: «Альфонс, малыш, смотри не сломай шею!», а я летел, и наш сосед, губернский прокурор, кричал: «Альфонс, не опозорь шведский флаг!», а другой наш сосед, пробст, старый гуманист, твердил: «Альфонс, будь осторожен, не взлетай слишком высоко, как Икар», я помню его седые усы и как я стыдился пушка, который потихоньку превратился в напомаженные усищи.
Снова громкоговорители, на многих языках, в разноцветье огней над кухней, над Парижем, над Веной:
— А теперь, дамы и господа, прекрасная мисс Лола и Фонзо, король воздуха, покоривший весь континент.
— И я летел над сверкающим проливом в сторону Копенгагена, где гавань была полна кораблей и флагов, летел над железной дорогой, гремевшей южнее. В сторону Киля. Гамбурга. И дирижабли летели рядом со мною, словно толстые сигары, пилоты выглядывали из гондол и махали мне руками, но я оставлял их позади. Запах опилок, и лошадей, и тепла, когда цирковой шатер пустел. Мисс Лола из Маркарюда была на афишах красным цветком. А я — голубым, так в веселую минуту изобразил нас ее муж, который под гром барабанов стрелял мною из пушки. Мы ездили в Рим, и я кружил над Папой Римским, помахивая тросточкой высоко над куполом собора Святого Петра, арлекин в трико и в котелке, дымящий толстой сигарой. Я взлетал над Будой, над Пештом, и эрцгерцог Фердинанд в своем изящном сюртуке наблюдал за мною. А потом Париж! О, бонжур, Париж! — кричал я. Бонжур, Фонзо! — отвечал Париж, а на Елисейских Полях Айседора Дункан танцевала для меня, и движение на улицах замирало, и шоферы в кожаных фуражках вылезали из машин и смотрели то на Айседору, то на меня. Жан Жорес тоже был там.