Рождественская перепись
Шрифт:
– Ну, ты даёшь, Ксана! Не побоялась голышом по улице…
– А в прорубь – нормально, да?
– Да в прорубь вообще… герой… героиня. Но, чтобы голой по улице…
– Не боись, я очень быстро бежала, и никто ничего не видел.
– Я видел. Ты красивая. Настоящий греческий атлет.
– Сумку подай, – я не знаю, как реагировать на признание своих достоинств шестнадцатилетним подростком. Льстит. Пугает.
Стараясь не заглядывать за занавеску, Пётр суёт мне вещмешок. Как хорошо порой не изменять своим привычкам и носить с собой запасные трусы и колготки! Одевшись, выхожу в комнату и забираюсь на лежанку – не помешает.
– Калев Янович, мы пойдём. Если мне придёт ответ, дайте знать.
На улице неспешно сходит по вертикали лёгкий снег. До сумерек часа два с половиной. Попутную повозку найти не удалось. Бог даст, успеем. Небо низкое, тяжёлое. Снег усиливается, и через час уже валит пышными хлопьями, которые застилают дорогу впереди и стремительно прячут наши следы. Идти становится труднее, и хотя полпути мы прошли с приличной скоростью, никакой экономии времени не получится.
– Смотри-ка, Пётр, что там, слева в поле? Вон там, возле стожка. Дай трубу! – Я приникаю к холодному окуляру и вижу странную картину: вроде бы, мышкует лиса, но лиса почему-то крупная и серая. Собака? Волк! Никогда не думала, что они питаются мышами. Протягиваю подзорную трубу Петру, он смотрит и улыбается во весь рот.
– Что ты лыбишься? Давай двигать ножками, пока не поздно.
– Он не нападёт, не бойся, тётя Ксана. Волки-людоеды чаще в книжках встречаются.
– Хочешь сказать, они мышами питаются?
– Да, всякой мелочью. Крупный зверь им редко достаётся. Вот и наша просека, на ней мы с пути не собьёмся, даже если дорогу заметёт.
Скорость наша сильно упала, – снегу нападало уже изрядно. Пришлось обувать плетёные снегоступы, которые Пётр на всякий случай взял с собой. Вот и пригодились. Шагать в них было не очень удобно, у меня выходило враскоряку. Но всё же нога не тонула в свежем снегу, и мы снова прибавили ходу. Смеркалось. На выходе из просеки открывались колхозные поля, а справа продолжал тянуться бор, у края которого шла грунтовая дорога на Морозовку. Вдруг краем глаза я заметила крупную тень и тронула Петра за плечо, указывая на неё. Мы остановились, и тень встала. Было почти не видно ничего, кроме светящихся глаз. Пётр посмотрел в трубу, но тоже не понял, кто крадётся по пятам кромкой леса, – то ли росомаха, то ли рысь.
– Похоже на кошку, но не видно. А может, и росомаха. С ней шутки плохи. Или рысь?
Мы добавили ходу, и зверь ускорился, начав сокращать дистанцию.
– Всё, стой! Не могу больше это терпеть, – я разворачиваюсь, на ходу сдёргивая ружьё со спины. Стойка. Прицел между двух огоньков. Задержка дыхания. Выстрел. Зверь визгнул и упал, насколько я могла видеть сквозь пелену снега. Мы идём назад и видим крупную рысь, убитую точным попаданием в лоб.
– А говоришь, не охотник, – Пётр улыбается, – надо нести домой. Шкура хороша.
Одному тяжело. Связали лапы, продели палку и понесли вдвоём, положив концы на плечи. Пётр впереди, я сзади. Подошли к дому уже в полной темноте.
– Вернулись! – от крика внезапно выскочивших на нас пацанов я роняю всё, что держу в руках и падаю в неутоптанный снег.
Очнувшись в доме, слышу, как Пётр отчитывает "балбесов". Я лежу на кровати, мне жарко. Проваливаясь в забытье, я чувствую, как кто-то держит мою руку.
– Кирюша, – шепчу я, – ма…
19.01.1937, вторник
Я провалялась в горячке до Крещения. Очнувшись рано утром из очередного заплыва в темноту, я ощутила, наконец, что она меня больше не зовёт. Видимо, впитав из моего тела всю боль последних дней, чёрная губка выплюнула меня, убедившись, что высосала досуха. В маленькое оконце пробивается рассвет. У печи кто-то копошится, трещат горящие поленья, стучит чугунок о шесток. Я хочу сказать, как хорошо, когда люди заботятся друг о друге, но вместо этого издаю невнятное мычание. Ко мне подходит Матвей.
– На, попей, – трогает лоб. Я отхлёбываю травяной отвар. Пахнет приятно.
– Это липа, пей до конца. Фельдшер сказал, это не тиф. Нервное. Велел спать.
Я трогаю себя ниже пояса: сухая пелёнка. Страшная догадка и следом стыд пронзают меня: они что, ухаживали за мной? Мальчишки? Судно совали, тампоны меняли, подмывали? Срамота-то какая… Но Матвей развеивает мои стыдные мысли:
– Дарья за тобой ходит. Мы только в постель уложили. И твои патроны ей выдали.
Я смеюсь сквозь слёзы. Надо вставать. Как это можно, при них пользоваться уткой? Как они вообще жили тут все в одной комнате? Сажусь, пробую тело на управляемость.
– Ты куда? – хором спрашивают пятеро, – во двор не ходи, иди в женский угол.
Я всё ещё собираюсь с силами, чтобы встать. Спрашиваю, где Пётр. Отвечают, что нашёл работу, придёт и сам расскажет.
Встаю. Нормально. Потихоньку иду. Гораздо лучше, чем после травмы спины. Всё слушается, хотя и ощущается слабость. Заглядываю за занавеску "гигиенической комнаты". Ох! Они мне сделали персональный трон с дырой в сиденье. Вижу чайник, тазик, ведро с холодной водой, откуда-то взявшийся рулон ваты и стопку выглаженных тряпок.
– Тёть, осторожно, я кипяток поставлю вот тут, под шторку подсуну, – это Матвей.
– Ты не стесняйся, мы не слушаем, – это Ваня, – хочешь, мы пойдём на улицу?
И ведь вышли, оставив меня осваивать новый септик. Как это непривычно, чувствовать заботу от детей. Мой Кирилл – ровесник Мити. Может быть, и он вёл бы себя так же, случись что со мной. Пока что я, в соответствии с законом, несу всё бремя родительской ответственности. Сейчас, правда, мама. Мама, моя милая, как ты там? Получила ли моё письмо?
Умывшись и одевшись, я провожу инспекцию избы и нахожу, что всё в порядке. Кличу детей с улицы. Расспрашиваю, что происходило, пока я была в отключке. Они наперебой стали сообщать мне новости.
– Шкуру у нас купил какой-то плюгавый дядька в синих штанах, – начал Матвей.
– Он приходил узнать про тебя и какого-то мужика, которого ты спасла, – продолжил Ваня.
– Потом рысь увидел, а мы сказали, что наша мамка охотник, – добавил Митя. Вовка и Серёжка согласно кивали.
– Мамка?