«Рождественские истории». Книга четвертая. Чехов А.; Сологуб Ф.; Гарин-Михайловский Н.
Шрифт:
Он умер, бич всех, на своей должности и в записке на имя священника просил собранные им сто семнадцать рублей раздать нищим его прихода.
Старуха качала своей старой головой и говорила, что люди толкуют, будто деньги его проклятые, что он душу черту продал и проку не будет от его денег добрым людям.
Он не слышал рассказов старухи; его ус торчал; он лежал и думал свою крепкую думу.
В маленькой, тесной избе лежали мужик, баба и пять душ детей – все в горячке.
– Кто в избе? – спросил я, ощупываясь в темноте.
– Люди,
– Люди, люди, – подхватил возбужденный горячечным бредом, точно веселый женский голос.
Спичка на мгновение осветила закоптелые в курной избе стены, покрытые, точно блестками, сажей; осветила неясный силуэт мужика на печи и из-за него выглядывавшую в какой-то груде цветных тряпок бледную физиономию бабы. Спичка потухла, и осталось впечатление не то склепа с заживо погребенными, не то какого-то дикого, веселого в своем безумии маскарада.
– Все больны?
– Все, батюшка… Я последний сегодня.
– Все, все… – взвизгнула баба.
– Кто ходит?
– Нет, никто, – лежим да и ладно.
– Лежим, лежим… – подхватила баба. – Колобами лежим.
– Хлеб есть?
– Нету хлеба; не емши лежим.
– Не емши, не емши, – истерично взвизгнула баба.
Даже вручить помощь некому было.
Я вышел и посоветовался с ямщиком.
– Старец тут, в келейке, рядом… сам-то недужный, а умственный… распорядится…
Я зашел к старцу. Перегнувшись, я спустился в его келейку и при слабом мерцании восковой свечки у иконы разглядел и сидевшего старца и нищенскую чистоту его обстановки.
Мне бросился в глаза контраст, странное сочетание ветхого, разрушенного тела с силой его горящих молодых глаз.
Он точно ждал меня и, грустный, удовлетворенный, опираясь на свои костыли, смотрел мне в глаза.
– С молоду думал звезды с неба достать… Ум мне неспокойный вложил господь, сердце горячее… Не терпел неправды… точно жгло… Все до предела хотел достигнуть… корень зла искал… И не сыскал, не сыскал, отец мой… В бездне погиб и наказание приял… Люди мимо прошли, себе смех и озлобление приял. Ушел бы – куда уйдешь от мира?.. Надеялся дни свои кончить на святой горе – не приняли старцы: «Трудись на своей земле»… Вернулся, задумал было скит… собрал несколько таких же горемык бездомных, упал владыке в ноги… Благословил: «Ищите»… Искали, батюшка, искали… нет, ничего не нашли… Много земли и пустой, а угла не сыскали… Просили у мира, – мир-то сам лапами своими по пустому месту царапат… Купцу кланялись: не дал, батюшка… Так и остался… ни миру поддаться, а в миру у пустого стойла только пропадать.
Старик смолк.
– Смирился, батюшка, и не ропщу… Смирил господь. Милости одной прошу: смерти прошу. Смерть косит молодой цвет и не хочет смахнуть меня – старый посохший бурьян… Стар, батюшка… по частям отхожу… гляжу вот на ноги свои сухие и точно не верю: я ли, не я… И вся жизнь-то: так, сон какой-то приснился… Смирил
Он покорно опустил голову и повторил:
– Смирил… Только плоть вот живая: пищи требует…
Он тоскливо, униженно оборвался и замолчал.
Узнав, с какой я просьбой пришел к нему, старик встрепенулся, растерялся, умилился и дрожащими руками то хватался за свои костыли, то опирался на скамью, чтобы встать.
– Иду, батюшка, иду… Эх, ноги-то, ноги… Ничего, батюшка, ничего – справимся. Я вот сейчас тут к старушке пройду, а уж с ней… справимся, батюшка, справимся… Спаси тебя, господи…
Это было и трогательно и невыносимо тяжело смотреть, как справлялся дух с своим парализованным телом, как, волоча костыли и свои ноги, полз старик по своей лестнице, как, выбравшись, дрожа и хватаясь за косяки, опираясь на костыль, он привел, наконец, себя в равновесие и заковылял к знакомой старухе.
В темной избе лежала мертвая женщина, и ее бледное лицо в блеске звезд было еще бледнее.
У окна на коленях старухи сидел маленький мальчик.
Я присел возле них.
Мальчик покосился на меня и еще плотнее прижался к старухе.
– Мамка спит? – спросил, смотря в окно, не поворачиваясь, мальчик.
– Спит, внучек, – ответила старуха и заплакала.
– Плачешь? – Старуха молча вытирала слезы. – Что молчишь?
– Молюсь, внучек… Час великий… Христос идет на землю…
– Где идет? – спросил охваченный мальчик.
– С неба идет.
– Куда идет?
– На землю, к нам, грешным, к убогим, несчастным, к деткам малым, сиротам…
Голос старухи оборвался и смолк.
– Христос какой? – понижая голос, спросил мальчик.
– Вон, как звездочки те, сияет Христос наш, царь небесный.
Мальчик поднял глубокие, раскрывшиеся глаза и смотрел в темное звездное небо.
– Он к нам придет?
– Придет, дитятко, придет, – вдохновенно охваченная проговорила старуха. – Люди не идут, люди забыли, он не забудет…
Голос старухи, надрывающийся, страстный, рыдал в темной избе.
– Идет, идет… – метнулся мальчик и судорожно протянул руку к серебряному следу летевшей и рассыпавшейся миллионами искр звезды.
Мои нервы не выдержали: подавленный, я рыдал в этой нищей избе, охваченный непередаваемым чувством. И когда, выплакав свои слезы, отдав последнее, что было у меня, я вышел на улицу, – меня охватила рождественская ночь. Звезды живые смотрели на меня. Ночь, рождественская ночь – волновалась живая и охватывала меня своей могучей силой. Я жил одним чувством с необъятной русской деревней: я вместе с ней переживал эту рождественскую ночь.
Федор Сологуб
Рождественский мальчик