Розыск. Дилогия
Шрифт:
На следующее утро Ермаш постучал в дверь нашего номера. Он был чисто выбрит и щеголеват. Английская кожаная куртка сидела на нем как влитая.
– Подумал?
– Подумал.
Мое решение он воспринял как нечто само собой разумеющееся: Ермаш относился к числу тех, которым все удается.
– Значит, так, – сказал он, – сейчас я еду на совещание, в Совдеп. Пробуду там час, от силы – полтора. А оттуда – к себе. Буду тебя ждать.
Хватка у Ермаша была железная. Кажется, Центророзыску повезло с начальником.
– Окрутил, выходит? – спросил Зигмунд, когда дверь
На Липовецкого теория Борина не распространялась. К своей душе он сыщика и близко не подпускал. Как и некоторые другие бывшие политкаторжане, Зигмунд относился к людям этой профессии с предубеждением человека, которого всю жизнь выслеживали, ловили, допрашивали и обыскивали.
Я его мог, конечно, понять. Нечто похожее испытывал я я в семнадцатом, когда меня вопреки моему желанию назначили заместителем председателя Совета милиции.
Но это было в семнадцатом, два с половиной года назад. Много с того времени и воды утекло, и крови, и слюнявых иллюзий.
Ермаша с Рычаловым роднило одно – точность. Когда я приехал в Центророзыск, он уже был на месте. Быстро ввел меня в курс дел, которыми занималась бригада, представил сотрудников. И меньше чем через час я уже получил возможность уединиться с Бориным.
На письмо, о котором мне говорил Ермаш, я особых надежд не возлагал. И все же оно меня разочаровало.
Где все происходило – в Перми, Киеве, Екатеринбурге, Ростове, Омске?
В каком году?
Кто такие Алексей и сам автор письма – большевики, правые эсеры, анархисты, боротьбисты или максималисты?
У кого находилась тогда «Лучезарная Екатерина» – у друзей автора письма или у Красавца, офицера контрразведки?
Как письмо попало в Москву? Кто и с какой целью привез его сюда?
Было, конечно, соблазнительно перебросить мостик от письма неизвестного к тем событиям в Екатеринбурге и Алапаевске, о которых мне рассказывал Черняк. Тогда можно было бы хоть за что-то ухватиться. Но я знал: предположение, основанное на предположении, плохая подпорка в розыскной работе. Мостик должен опираться на нечто реальное, вещественное. А этого реального у нас не было. По сути, ничего не было, кроме предположений, нагромождающихся на те же предположения.
– Само по себе письмо нам покуда ничего не дает. Одна игра воображения, Леонид Борисович! – сказал Борин, безошибочно читая мои мысли. – Плясать надо не от него, а от Кустаря и Улимановой.
– Рассчитываете, что допляшетесь до чего-нибудь путного?
Борин огладил свою вконец поседевшую бородку:
– Смею надеяться, Леонид Борисович. – Он достал из серебряного портсигара с монограммой папироску, покрутил ее в пальцах и вновь положил в портсигар: с куревом в Москве было небогато. – Только плясать, понятно, с толком надлежит, на трезвую голову.
– Не слишком топать и поменьше руками размахивать?
– Вот, вот. Авось до чего путного, как вы изволили выразиться, и допляшемся.
– Ну что ж, для разминки можно и поплясать, – согласился я. – А пока расскажите мне об Улимановой. Ведь вы пляску без меня начали.
Оказалось, что Улиманова, некогда содержавшая небольшое белошвейное заведение на Солянке, хотя и не была профессиональной преступницей, но все-таки числилась до революции в канатчицах. Канатчиками или канатчицами в Московской сыскной полиции называли тех, кто, занимаясь временами «противузаконной» деятельностью, ухитрялся так ловко «ходить по канату», что ни разу не попадал не только в тюрьму, но и в участок. От случая к случаю в полицию поступали сведения, что Улиманова приторговывает наркотиками, а в ее квартире организован тайный игорный притон – «мельница». Но уличить эту оборотистую даму не могли, а может, и не очень стремились.
По мнению Борина, Улиманова оказывала помощь Кустарю уже не первый год. Но встречались они редко, только в случаях крайней необходимости.
Причастность Улимановой и бывшего ложкаря к событиям, описанным в письме, представлялась маловероятной. Скорей всего, письмо попало к Кустарю случайно во время очередного налета вместе с вещами, представляющими реальную ценность. Оно могло, например, находиться в портфеле, где лежали деньги. И налетчик не выбросил его лишь потому, что нашел для него практическое применение – чего зря бумаге пропадать?
Люди, у которых хранилось это письмо, могли бы поведать нам немало интересного. Но кто они и где их искать?
На эти вопросы мог ответить только сам Кустарь. А он отнюдь не торопился засвидетельствовать нам свое почтение…
Удастся ли его взять?
Обыск на квартире Улимановой мог его вспугнуть, согнать с насиженного места. В конце концов, налетчика ничто не удерживало в Москве. Но даже если он останется в городе, то шансов разыскать его тоже не так уж много.
Однако Борин не разделял моих опасений.
– Мария Степановна, понятно, встревожена, – сказал он, – хотя обошлись мы с ней честь по чести: и выпустили, и вещички вернули, и за напрасное беспокойство извинения принесли – в дурачков, словом, сыграли. А Кустарь, осмелюсь доложить, в неведении пребывает.
– Так ли?
– Так, Леонид Борисович, – с несвойственной ему обычно уверенностью сказал Борин. – Посудите сами. Через третьих лиц связи у них нет – мы проверяли. Да и не в натуре Кустаря вмешивать в свои родственные дела посторонних. Ни к чему ему это. Значит, что? Личная встреча. Так? А рандеву у них покуда не было. Встретятся – накроем. Уважаемую Марию Степановну мы из вида не упускаем – как нитка за иголкой. Наши агенты ее днем и ночью пасут, разве что под кроватью у нее не ночуют. Куда она от них денется?
– А вдруг? – поддразнил я. – Это же вы, помнится, как-то сказали, что в жизни все бывает, даже то, что никогда ее бывает?
– Хвощиков, – уточнил Борин, – он так говорит.
– Но вы-то согласны с сиим афоризмом?
– Справедливая мысль, – кивнул Борин. – В жизни все бывает. Это верно. Вот потому-то я запасся еще одним выходом на Кустаря. Я ведь не зря список жиздринцев, имеющих жительство в Москве, составлял…
– Вы что же, их всех в пособники к Перхотину определили?