Рубака-парень
Шрифт:
Если засечь наши координаты и провести ногтем от невидимой миру точки до Москвы, то ноготь болезненно нагреется, а каково же лететь, ждать, ехать, ждать, идти, ждать, плыть, ждать, а потом все наоборот?
Мы идем на остров Медный, идем без лоцманской карты, и не учтенные никем рифы счастливо проносятся мимо; для наших близких, узнай они об этом, такой вояж — безумная затея, для командорских жителей — обыденная поездка к соседям.
На океан опускается беспокойная беззвездная ночь, и вскоре крохотный лучик от носового фонаря ломается о
Ледяной соленый ветер ревет, как взбесившийся секач, а пулеметные очереди дождевых капель разукрашивают лицо синяками.
Зеленый, синий, черный, белый, коварный, могучий, капризный океан. Беспокойный Тихий океан.
Серо-голубыми китами плывут по тундре тучи, задевая за крыши домов, по-хозяйски укладываясь меж сопок.
И снежные бабы, и мшистые скалы, и дождь, и комары… Все вместе, все сразу…
Грохает тысячетонным кулаком о вязкий береговой песок прибой — гу-уап! — катятся каменные глыбы на белую скатерть слежавшегося снега. Он не тает, этот командорский снег, он лежит здесь от зимы до зимы, и ни дождь, ни прибой, ни кратковременное солнце — ничто не может растопить его.
Конец лета — начало осени.
Самый обычный день.
А я живу близ Никитских ворот, в переулке с легкомысленным названием Скатертный. Когда-то здесь, говорят, жили умелые женщины, которые ткали и вышивали скатерти, но время сурово обошлось с ними, передав полномочия умелиц фабрикам и комбинатам. Только вот с названием переулка ничего не могло поделать.
Я родился и вырос в доме, который серой скалой возвышается в ряду коренастых каменных монстров. Но это только казалось, что дом — скала. Дом был живой, он ласково щурился на меня зеркальными глазами венецианских окон в солнечные дни и согревал своим дыханием в лютый мороз.
О, это было особое дыхание, словно дом только что накурился капитанского табака, отведал борща с молодым чесноком и корицей, надушился «Шипром», облачился в старенький коверкотовый костюм, пересыпанный нафталином… Если добавить еще слабый запах столярного клея, приправленный подвально-кошачьей сыростью, — это и будет то самое загадочное в своем постоянстве дыхание домов-стариков, которое сразу чувствуешь, стоит только войти в подъезд.
Сколько себя помню, дом никогда не менялся, хотя время от времени кто-то незаметно подкрашивал его все той же мрачно-серой краской, словно исполняя странное завещание бывших домовладельцев.
Сколько себя помню, мне всегда казалось, что живу я в этом доме один — никогда и нигде не видел своих соседей. И всегда, когда бы я ни возвращался, дом встречал меня гулкой тишиной пятиметровых сводов подъезда.
Непонятно отчего, но график моего прихода и ухода никогда не совпадал с графиком соседей.
Иногда, поднимаясь на свой второй этаж, я слышал за плотными дверями квартиры напротив вроде бы веселую музыку и дружные восклицания похоже было, что кто-то женился или отмечал юбилей. Иногда мне казалось, что где-то как бы билась посуда и раздавались сердитые голоса. Как видно, кто-то разводился или выяснял отношения.
Мне всегда казалось, что дом появился вместе со мной, но однажды в какой-то старой хронике я неожиданно увидел свой переулок, да так отчетливо, словно, идя по обыкновению домой, вдруг вышел на него со стороны Арбата. Все было так, как и теперь, кроме брусчатки, покрытой лаком прошедшего дождика, да кадки с пальмой как раз возле моего подъезда. И еще рядом с подъездом стояла толпа незнакомцев в смешных котелках. Все отчаянно двигались, как это бывает в немых фильмах, и раскрывали рты в беззвучной песне, кто-то откуда-то стрелял, потому что с дома белыми струйками падала штукатурка.
После этого, осмотрев внимательно стены дома, я обнаружил на них какие-то вмятины, похоже — от осколков и пуль, и убедился, что дом снисходительно терпит новых жильцов, а вообще-то давно живет самостоятельной, скрытой от моих глаз жизнью.
И где бы я ни был, дом, как опытный и добрый волшебник, всегда напоминал о себе. Вот и в этой далекой чукотской гостинице, на краю земли, под свист свирепого августовского ветра я вдруг увидел на стене отошедшую полоску обоев, а под ней газету с краткой надписью: «Москва, Скатертный переулок».
А вы были на Чукотке, мой земляк, мой сосед? Знаете ли вы чукотское «ну»? Нет?
— Гывылькут, сегодня погода опять нелетная?
— Ну-у!..
— Самолет, то есть я хотел сказать борт, будет?
— Ну-у!
«Ну» — это и «да», и «нет», и «отчего же», и «зачем»… «Ну» — это тысяча выражений и оттенков плюс самая разнообразная мимика — вот что такое чукотское «ну».
А услышал я впервые знаменитое «ну» именно в этой крохотной уэленской гостинице с потрескавшимися обоями, куда прибыл, сменив корабль на самолет, а потом самолет на вездеход.
Кстати, знаете ли вы, что такое чукотский вездеход? Нет?
Чукотский вездеход — это такая качка, по сравнению с которой морская качка просто времяпрепровождение в гамаке. Чукотский вездеход — это когда тебя со всей силой швыряет в потолок и ты чудом не вылетаешь через брезент в холодное, мокрое небо, это когда тебя мотает так, что колени врезаются в один борт, а голова — в другой, и так ежесекундно, и так в течение долгих часов. В вездеходе невозможно заболеть морской болезнью, здесь просто смертельно устаешь.
Когда мы наконец приехали и, нс веря, что земля тиха и неподвижна, спрыгнули на податливые кочки, покрытые микроскопическими голубенькими цветочками фантастической красоты, то тотчас же провалились в холодное болотце.
— Ну… — сказали аборигены. — Тундра не асфальт.
В гостинице нас ждал ужин. На раскаленной электроплитке похрюкивал громадный чайник. В кастрюле лежала груда сахара. Раскрытые консервные банки источали тонкий аромат лососины. Посреди стола возвышалась гора из сухой колбасы и сыра.