Рубедо
Шрифт:
Салон фрау Хаузер, Шмерценгассе.
Лестницы — продолжение Авьенских улиц, облиты ярким светом керосиновых ламп и закручиваются винтом.
Марцелла поддерживала его под локоть, и Генрих чувствовал ее напряжение и страх так же хорошо, как вонь керосина, смешанную с запахом духов, перегара и ароматизированных свечей. Щелкни пальцами — и все взлетит на воздух, вместе с гостями, шлюхами, коврами, вазами с живыми цветами и похабными картинами
Пять… восемь…
Музыка гремела, бились бутылки, визжали облитые игристым вином дамы. Генрих видел мелькание полуголых тел, летящие пеньюары, мужчин, заваливающих женщин на оттоманки.
«Не можете справиться, ваше высочество? — звучал в голове голос учителя Гюнтера. — Считайте до двадцати!»
И Генрих считал.
Десять… двенадцать…
Аккорды ввинчивались в мозг, вызывая тень надвигающейся мигрени — его постоянной спутницы.
Боже, если Ты вложил свое могущество и волю в живую плоть, то дай сил вынести это!
Ведь если он сорвется, если не станет комнаты с хищно-алыми стенами, хохочущих проституток, надежных дверей, обитых войлоком, и преотличного пойла — куда ему останется бежать?
— Не желаете ли вина? — верткая служанка в кружевном фартуке на голое тело услужливо подала поднос. Генрих мертво вцепился в бокал, губами ощутив холод стекла, но руки по-прежнему горели, будто держали раскаленные угли.
Сейчас все пройдет. Глоток, еще один…
Сладость осталась на кончике языка, в горле — прохладно и хорошо.
— Я попробую, милый. Можно?
Генрих позволил забрать бокал и дрогнул, когда их пальцы соприкоснулись. Бедняжка Марцелла! Думает, что так помешает ему напиться вдрызг.
— …и тогда я говорю: извольте! Можем стреляться хоть сейчас! — басил кто-то возбужденно и бойко. — И вот стали на позиции, секунданты готовы, дамы в смятении. Стреляемся!
— Ах! — хором вторили женские голоса.
— Ранил?
— Убил?
— Хуже! — довольно продолжил бас. — Перебил бедняге подтяжки! Остался, так сказать, в полном конфузе и неглиже при всем честном народе.
— Ха-а! — грянул многоголосый хор.
Генрих сморщился от острого приступа мигрени, судорожно вцепился в бокал — как только оказался в его руке? — и выхлебал в три глотка. Должно быть, подала та вертихвостка с приклеенной улыбкой: манерой искусственно улыбаться проститутки походят на придворных дам. Их движения выверены, как у часовых механизмов. Подойти, присесть в поклоне, сказать: «Я счастлива, ваше высочество! Я так вас люблю!», ощупать жадным взглядом его фигуру — от жесткого воротника до лакированных ботинок. За одной — вторая, за той — третья, четвертая, пятая, и снова, и снова! Пока голова не пойдет кругом и не накатит дурнота от этих вечно фальшивых улыбок, от шлейфа духов и шелеста юбок.
— А слышали скандальную историю? — продолжил другой голос, увязая в музыке, как муха в сметане. — Третьего дня, на Бергассе, осквернили похоронную процессию. Пьяные всадники промчались во весь опор и не нашли ничего лучше, как ради забавы перепрыгнуть через гроб.
Генрих застыл, едва дыша между ударами сердца. Визгливые голоса нещадно резали уши:
— О, ужас! Кошмар!
— Изрядное богохульство!
— Еще забавнее, — взахлеб рассказывал первый, — что во главе кавалькады якобы видели самого кронпринца!
— Откуда… сведения? — сощурился Генрих, поднимая лицо. Перед глазами колыхалось огненное марево, силуэты — белые женщин и черные мужчин — рассыпались фрагментами, никак не собрать воедино.
— На заседании парламента поговаривали, — с охотой откликнулся рассказчик, поворачивая меловое лицо, окаймленной траурной бородкой. — Кому знать, как не им?
— Клевета!
Бокал хрустнул и упал на ковер, блеснув надколотым боком.
— Милый! — Марцелла вскинулась следом, обвила руками, точно плющом.
— Оставь! — все смазалось — вазы, свечи, перья, сюртуки, мундиры, лица.
— Кто это сказал?
— Да есть ли дело? — пожал плечами рассказчик. — А, впрочем, это был герр Бауэр.
— Бауэр… — повторил Генрих, перекатывая имя на языке. Один из прихвостней Дьюлы, мошенник и казнокрад. — Не тот ли, что недавно вернулся с курорта, где безуспешно лечил сифилис?
Кто-то сдавленно хихикнул. Генриха трясло, к мешанине запахов примешивался новый — запах горелой древесины. Просто очередная иллюзия, вызванная нервозом и гневом. И все вился и вился над ухом встревоженный шепот Марцеллы:
— Забудь, прошу! Вот, обними меня! Целуй!
И сама тянула жадно-гибкие руки, бесстыдно льнула, пьяно дышала в губы.
— Он ответит за клевету, — сказал Генрих. — Они все.
— Да, мой золотой мальчик. Да, — шептала она, целуя его в подбородок, щеки, лоб. — Скажешь — казнишь. Захочешь — подаришь жизнь. Но теперь забудь и веселись! Эта ночь твоя, не так ли обычно говоришь? Вот, хочешь, спою тебе?
— Спой, Марци! — выкрикнул кто-то из мутной пелены.
— Давно не видел тебя, Марцелла! — вторили ему. — Порадуй!
— Спой!
— Одну песню! Эй!
Ее глаза блестели, тревожно заглядывали в темную душу любовника, искали хоть проблеск света и… находили ли?
— Спой, — хрипло повторил и Генрих, проводя ладонью по копне ее волос, оглаживая щеку и чувствуя, как Марцелла деревенеет от его прикосновения. Больше двух лет вместе, а все не привыкнет. Да и можно ли привыкнуть к чудовищу?
Он опустил руку и отступил. Марцелла вскинула подбородок: ее улыбка — жгучая, гордая, блеснула лунным серпом.