Рубежи
Шрифт:
— Туда, что ли, собираешься? — спросил Назаров.
— Само собой.
Тогда все мы бредили Дальним Востоком, а девушки особенно: свеж еще в памяти был призыв Хетагуровой.
На другой день двинулись в путь. Группа сколотилась солидная, и мы были самыми молодыми. И самыми неопытными. Старшие нас стали негласно опекать, а это осточертело нам еще дома. Эта опека злила Иванова. И чтобы утвердить свою самостоятельность, он иногда нарочно поступал наперекор.
В сумерки добрались на автобусе до яйлы. Здесь было пастбище для овец. Поместили нас в домике и предупредили:
—
Мы подумали: эка невидаль — восход солнца. Да мы его летом на покосе или на рыбалке почти каждый день видим! Что тут удивительного, зачем специально ходить смотреть?
Как и обещали, разбудили ни свет, ни заря. Прохладно. Предрассветная тьма была густой и тяжелой. Женщина-экскурсовод предупредила:
— Прихватите одеяла, товарищи, а то можете простудиться.
Одеяла и в самом деле оказались не лишними, когда мы очутились на гребне. А Иванов одеяла не взял. Он выскочил во тьму в одной рубашке и сразу же исчез из вида. Назаров крутил головой, ища Ивана, но тот сгинул неизвестно куда.
Еще черное небо перемигивалось с землей крупными звездами, но на востоке уже посветлело и чуть обозначилась темная кромка горизонта. Она была очень ровной, будто по линейке прочерченной, и потому казалась искусственной. У нас, на Урале, такого не увидишь. А объяснялось это просто: черту горизонта образовывала не земля, а море.
Светлая полоса расширялась, поднимаясь все выше и выше, к зениту. Гасли звезды, стало еще прохладнее. На горизонте обозначилось что-то розовое, похожее на робкий мазок, брошенный художником.
— Наблюдайте внимательнее! — предупредила экскурсовод. — Начинается самое замечательное!
Розовый мазок, ширясь, тоже поднимался вверх, а на его месте вспыхнуло пунцовое зарево, контрастно выделившее черную полосу моря. Зарево стремительно росло, распространяясь по небу и густо багровея. А вот и главное чудо — море вспыхнуло, весело высветилось, над ним появился краешек солнца. Все кругом полыхало. Осветились, будто от ночного костра, и лица наших спутников. И вот уже оранжевый шар солнца легко и мягко оттолкнулся от кромки горизонта и свободно покатился вверх по своему извечному пути.
Иванов появился возбужденный, сияющий.
— Вы чего видели-то? Вот я видел! Восход само собой, я все море видел. А на нем белый пароход. Представляете? Солнце взошло — и белый пароход стал розовым! Поэма!
За самовольство Иванов поплатился самым неожиданным образом. Когда мы спустились с гор в Алупку, в этот земной рай, у Иванова начался свирепый приступ малярии. Его упрятали в санитарный бокс. И остался он без купания в море, без экскурсий в воронцовский дворец и Никитский ботанический сад, не удалось ему поглазеть на экзотические деревья, полюбоваться белой, почти меловой стеной Ай-Петри.
Немного оклемался Иванов в Ялте. Поместили нас в гостинице на берегу моря. Случилось так, что в номере мы оказались вдвоем с Иваном. Он еще плохо себя чувствовал, никуда не ходил. А мы побывали в домике Чехова, беседовали с сестрой писателя Марией Павловной. Она тогда была хранительницей музея.
Вечером во дворе гостиницы, прямо под открытым небом, показывали кинофильм. Иванов отсиживался в номере, читал и, видимо, писал стихи, хотя и не признавался в этом.
А ночью разразился шторм. Тяжелые волны с гулом бились о гранитную набережную. Шум стоял такой, будто за окнами грохотала по крайней мере дюжина грузовых поездов. Я почувствовал прохладу и подумал, что ветром открыло балконную дверь. Поднялся, чтобы закрыть ее, и увидел на балконе Иванова. Он стоял, скрестив на груди руки, и вглядывался в грохочущую тьму. Там невидимо ярилось море.
— Слышь, ты же опять захвораешь! — Я дернул его за рукав. — Давай в комнату!
— Чепуха! — радостно прокричал Иван. — Такое когда еще увидишь и услышишь! Помнишь у Пушкина, — и он стал читать стихи, стараясь перекричать бурю.
Жили мы в Кыштыме, бродили по горам, ночевали на берегах озер или в тайге. Ездили порой в Челябинск, Свердловск. На том и ограничивались наши горизонты. То, что вычитывали в книжках, видели в кино, конечно же, было крайне занятно. А тут распахнулось вдруг окно в мир неведомый и огромный. И тогда мы поняли, какой он великолепный, вдохновляющий и зовущий!
Когда вернулись из поездки, бабушка долго наблюдала за мной, видимо, что-то новое приметила, но не могла определить, что именно. Спросила:
— Чё, Минь, сильно громадная земля-то? Я вот дальше Каслей никуда не ходила.
Я представил бабушку в воронцовском дворце или на ВСХВ и улыбнулся: никак бабушка туда не вписывалась.
— Вот твой стол, вот стул, а вот чернильница. Работай, — сказал заместитель редактора газеты «За цветные металлы» Николай Иванович Борноволоков. Место мое было в комнате, где уже скрипели перьями двое. Моя обязанность — работать с письмами трудящихся. Но в столе я не обнаружил ни одного письма, и Николай Иванович не передал мне ничего, даже не просветил на этот счет.
У Иванова другое дело — он ответственный секретарь. Обязанности конкретные — вычитать материал перед сдачей в набор, разметить шрифты и отправить в типографию. Затем из гранок, поступивших из наборного цеха, склеить макет будущего номера. Иван освоился в два счета, но скоро ему это приелось. Натура у него была поэтическая, канцелярская работа ему претила. В любой момент он был готов сорваться с места и мчаться куда угодно. Но куда? Впереди — служба в Красной Армии. До призыва осталось всего ничего — месяца три. Борноволоков приметил, что Иванов охладел к работе и незаметно прижимал его.
Подвернулось мне первое живое письмо. Я обрадовался, но, прочитав, скис. Члены животноводческого товарищества жаловались на председателя — груб, не считается ни с кем. А при чем тут я? Что могу сделать? Показал письмо Николаю Ивановичу. А он руки потер:
— Интересная штука! Фельетоном пахнет!
Уселся я за стол, обхватил голову руками. Не могу сообразить, как из этой малограмотной фитюльки сделать фельетон? Один из моих соседей, матерый газетный волк Дмитрий Русин, рябой большелобый мужик в черной косоворотке, спросил: