Ручьём серебряным к Байкалу
Шрифт:
Возможно, неспроста кто-то призвал:
– Да остановите вы, в конце-то концов, этого сумасшедшего! Посмотрите: он же зверь какой-то, а не человек!
Но народец, пока не подбежали мосластые бритые охранники, толокся вокруг, не отваживался напасть, отбить жертву. Все славно покушали, выпили, потанцевали, при свечах посидели, о приятном поговорили, всем хотелось в приятности же и довершить вечер, а тут этакое недоразумение, несообразность, дикость невозможная, недочеловеческая. И не драка даже – а чёрт знает что такое.
Качок бессильно сник плечами, положил руки на стол. Попытался,
– А, да ты, вижу, слабачок, а никакой не качок! – с торжеством, но в перхающем хрипе выдыхал Лев, туго дрожа вроде как улыбающимися губами. – Культуристик, да? Накачался анаболиков и ходишь тут выкаблучиваешься? Давай, давай, вырвись! Что, не выходит? Силёнок негусто? Сочувствую, братишка. А ты попробуй-ка лучше, пока даю и пока добрый я, свеженького салатика: наберёшься, глядишь, силёнок. Ты же, вижу, большой охотник до всего свеженького и молоденького. Не стесняйся, кушай!
И ткнул его. Ещё, ещё раз.
Несчастный качок отчаянно рванулся, подламывая ножки стола и роняя стулья. Но и таким манером не вышло. Попробовал выкрутиться, однако, похоже было, теперь уже со всем ужасом и страхом понял, что вырваться из этой железной звериной лапы невозможно. Попритих, булькающе замычал. В неимоверных усилиях вывертел-таки, хрустящим скользом, голову на бок, чтобы – хотя бы – полно вобрать воздуха. Носом – кровь; сам – безобразный, страшный, лица не распознать – оно в жутком месиве.
Но сколько можно держать его и зачем? Как ещё нужно и можно наказать этого жалкого человека? – вопросы, но мог ли Лев ответить на них?
На него запрыгнул охранник, подсунул под скулу кулак – стал заламывать голову. Однако рука, несмотря ни на что, удерживала качка в салате; да и не салат это уже был, а кроваво-зелёная каша.
Сейчас Льва скрутят. Что будет потом?
Быть может, через минуту-другую его изувечат или даже убьют, но пока он заправляет и распоряжается, пока он хозяин, хозяин положения, хозяин своей жизни, хозяин этого наглеца, уткнутого мордой в салат. А если так, нужно успеть сказать самое главное, то, что наболевшей коростой застряло в горле. Сказать так, как хочется и нужно сказать.
Но что может быть самым главным? Главным для него лично, для «качка», для этой толпы? Для кого?
Думать надо скорее. Но можно ли, возможно ли думать?
Уже двое, трое охранников, здоровенных, во всём чёрном, как смерть, скручивают Льва, уже этот обиженный, что не дали чаевых и заставили пересчитать, доской вытянутый официант злобно, но бабьими шлепками хлещет его по щекам, уже качок очищает платком и обмахивает ладонями красно-зелёную, страшную и в то же время глупую физиономию от салата и крови, и – тоже будет бить.
– Отведал мою Любовь? – спросил согнутый, с заломленным за спину руками Лев, отыскав глазами «качка». – Не подавился? Понравилось?
Неужели вот это и есть то главное, наросшее коростой, что хотел сказать, швырнуть в качка и толпу Лев? Может быть, и вовсе не надо было ничего говорить – кому слушать, кому понять, что его любовь – жизнь и смерть его одновременно?
– Чаво, чаво? – зачем-то коверкал качок слово, злорадно и брезгливо осклабляясь, но голос его растекался кисельными слезами. – Твою – чаво? Твою, вякнул ты, любовь? Какую ещё, мать твою, любовь? Отвечай! Ты что, слащавая гнида, пускаешь слюни вон по той мозглявой девке? Да она шалава копеечная, а ты мне загнул – «любовь»! Ты что, вот из-за неё меня изнахратил? Из-за неё?! Отвечай, падла! Молчишь? Что ж, теперь твой черёд отведать мою любовь. Любовь, мать её, морковь! Сразу подвалю тебе по пуду, а то и по два. Мне не жалко, я щедрый, в отличие от тебя. Получай, получай!
И он исподнизу саданул Льва по лицу, следом – коленом в скулу, кулаком по затылку; лютуя, – сызнова коленом, кулаком.
Выволокли Льва из ресторана. Выпотрошили карманы, содрали пиджак, туфли; брюки оставили – на коленке уже лохматилось тряпьё. Затащили за угол и ещё били. Он попытался бежать, но запнулся. Настигали – колотили куда приходилось. Люба отчаянно наскакивала, цеплялась, голосила. Отшвырнули на колючие ветки кустов; застряла там, заскулила. Качок сгрёб Льва за волосы, нещадно заломил голову набок назад:
– Ну, скажешь, за что ты меня едва не замочил? Отвечай, падла! За девку? Да? Да?! Она, разуй шары, дешёвка, а ты вякаешь – «любовь»? Если так – баран ты, а не мужик!
Лев уже не мог ответить, валился на спину, но, кажется, усмехался окровенённым, с затёкшими глазами лицом. А качок сатанел, кулаком лупцевал по голове, – выглядело, что в такт своим словам:
– Неужели – за бабу? Неужели? Никогда, никогда не поверю! Они все продажные. У меня таких до зарезу!
Снова скопом – кулаками, пинками, подскакивая, резвясь. Всё: Лев упал, скорчился, угас.
– Будя, мужики! Мочить не надо, – важно распорядился качок, обтирая платком своё расквашенное, потное, в петрушке и укропчике лицо. – Деньги забрали? Часы – сдёрнуть.
Ещё по разу-другому пнули и ушли восвояси. Из кустов подползла на четвереньках Любовь:
– Живой?
– Живы будем – не помрём, – хрипнул Лев.
– Ой, ну, ты шалый и дурной! Не встречала я ещё таких.
Затянула его на лавку. Он помогал и – усмехался.
– Над кем смеёшься?
– Над собой.
– Правильно.
Спросил неожиданно и чётко:
– Ты где живёшь? Пошли – провожу.
– Да тебя самого надо провожать. А лучше – на носилках тащить. Провожальщик выискался! Ты чё, приревновал меня? – смущённо улыбнулась она, пытливо заглядывая снизу в его глаза.
– Хуже, – с неясной насмешливостью ответил он и не стал объясняться.
– Я же просто злила тебя. Не понимаешь, дурачок?
– Понимаю, понимаю, – насупился он и, вставая, сдавленно застонал.
Она торопливо, но ловко подсунулась ему под мышку. Он слегка и снисходительно поопёрся на неё, маленькую, такую всю тростинку. Потихоньку пошли в общежитие; хорошо, недалеко было. Кажется, кости целы, но ушибы, ссадины ужасные, глаза раздирать надо пальцами, чтобы разглядеть дорогу. Солоно-сладко кровянилось во рту; зуб выплюнул, а может, и два. Ничего, жить можно.