Ручная кладь
Шрифт:
Что такое его страх, я чувствую каждым нервом. Он испытывал страх и передо мной, пока не узнал меня...
Я точно знаю, что ни в одном санатории его не вылечат. Он никогда не будет здоров, Макс, пока будет испытывать страх... Этот страх относится не только ко мне, но ко всему, что лишено стыда, например к плоти. Плоть слишком обнажена, видеть ее для него невыносимо. Тогда я смогла с этим справиться. Когда он испытывал страх, то смотрел мне в глаза, мы ждали какое-то время, словно не могли отдышаться или у нас болели ноги, и немного погодя все проходило. Не было ни малейшего напряжения, все было просто и ясно, я таскала его за собой по холмам в окрестностях Вены – сама убегала вперед (он ходит медленно), а он топал за мной, и стоит мне закрыть глаза, как я сразу вижу
То, что относят на счет ненормальности Франка, напротив, является его достоинством. Женщины, с которыми он сходился, были обычными женщинами и не умели жить иначе, чем просто женщины. Я думаю, что скорее все мы, весь мир и все человечество, больны, а он единственный здоров, правильно понимает и правильно чувствует, единственный чистый человек...
(Из письма М. Есенской М. Броду)
Ты пишешь: «Да, ты прав, я люблю его. Но Ф., я и тебя люблю» – я читаю эту фразу очень внимательно, каждое слово, особенно перед этим «и» я останавливаюсь... Все это верно, Ты не была бы Миленой, если б это было неверно, а кем был бы я, если бы не было Тебя, – и лучше, что Ты это пишешь в Вене, чем если б Ты это говорила в Праге, – все это я понимаю, может быть, лучше Тебя; а все-таки из-за какой-то слабости я не могу справиться с этой фразой, это – бесконечное чтение, и, в конце концов, я пишу эту фразу еще раз, чтобы и Ты ее увидела и чтобы мы прочли ее вместе, висок к виску – (Твои волосы на моем виске)... (Из письма Ф. Кафки М. Есенской)
...Разве возможно, чтобы то, что чувствовал этот человек, было неоправданно? Он знает о мире в десять тысяч раз больше, чем все остальные люди...
...Что он любит меня, я знаю. Он слишком добр и совестлив, чтобы разлюбить меня. Он считал бы это своей виной. Ведь он всегда считает себя виноватым и слабым. И при этом на всем свете нет другого человека, который обладал бы такой неслыханной силой: абсолютно безоговорочной тягой к совершенству, к чистоте и правде...
...Я мечусь по улицам, ночи напролет сижу у окна, порой мои мысли разлетаются, как искры от затачиваемого ножа, и в сердце словно впивается рыболовный крючок, понимаете, совсем тоненький крючок, и разрывает его – с такой тонкой и такой острой болью...
(Из письма М. Есенской М. Броду)
...Мы обедали на террасе отеля «Элефант», нам принесли запеченного карпа с овощами и по бокалу пльзенского светлого. Смеркалось, и единственная главная улица курорта, к вечеру опустев, припомнила свой возраст, притихла, остепенилась.
Время от времени мимо террасы мелькали крытые кожей, бархатные изнутри пролетки, запряженные нарядными, чаще вороными, лошадьми. Проехал даже целый свадебный кортеж из четырех экипажей. В первом сидели невеста с женихом, ревниво поглядывая по сторонам – все ли смотрят? В трех других развалились родственники и друзья. Аккордеон и гитара нестройно, но очень весело сопровождали молодых.
– Я вспомнил наконец, – сказал мой муж, провожая взглядом пролетки, – почему все это мучит меня картинами детства. В Виннице, в старом кинотеатре имени Коцюбинского, мы с Иркой Ковельман из шестого «б» смотрели фильм о Иоганне Штраусе. Ты не помнишь, как он назывался? Кажется, «Сказки Венского леса» – эпизод, когда он, влюбленный, сам правит лошадьми...
– ...и птичка насвистывает ему мотив будущего вальса?..
– Да-да! И тогда он начинает подсвистывать
– ....там еще солнечные пятна повсюду в кадре – на дороге, на белом платье его девушки... И музыка – то птичка, то он, а то струнные разом: тря-ам, тря-а-ам, тря-а-ам, там-там!..
– Тара-ри-ра-ра-ра-а-а-м...
– Ну, что вы как маленькие, – сказала наша пятнадцатилетняя дочь, – на вас официанты смотрят...
За соседним столиком сидели три арабские женщины. Как обычно – все в черном. Голова покрыта платком, чадра повязана на лице так, чтобы для глаз осталась лишь щель. У одной из трех женщин на эту щель были насажены очки в роговой оправе. Судя по всему, это была старшая жена...
В Карловых Варах отдыхает много богатых арабов из – похоже – Эмиратов, с большими семьями. Почти все они останавливаются в знаменитом отеле «Пупп», где номера стоят сотни долларов за ночь. Особенно те номера, в которых останавливались великие, некоторые даже носят их имена: «Шиллер», «Гете», «Бетховен»...
По тротуарам и в колоннадах арабские жены ступают плавно по двое, по трое, держатся вместе. Но в один из дней мне попалась навстречу одинокая женщина – в просторной черной галабие до пят, черном платке и чадре. Только глаза глубоко блестели в прорези. Грузно опустилась на скамейку рядом со мной, сквозь разрез платья показалось толстое колено в белом – кальсоны? Нет, шальвары. Она сидела расставив толстые ноги в кроссовках «адидас», тяжело дышала... Потом достала откуда-то из кармана патрончик с таблетками, высыпала две на ладонь и закинула в рот (старые узбеки таким же опрокидывающим движением посылали с ладони в рот щепотку наса и медленно жевали его, сплевывая на землю длинной зеленой слюной. Это было так давно, в моем ташкентском детстве). Несколько минут мы сидели с ней рядом, искоса и незаметно касаясь взглядами друг друга, немыслимо друг от друга отделенные всем, чем только могут быть отделены две женщины; наконец почти одновременно поднялись и пошли в сторону колоннад с источниками – наступало время приема очередной порции карлсбадских вод...
...Дочь, взглянув на книгу Макса Брода, лежавшую на соседнем стуле, спросила:
– А Кафка бывал здесь?
– Наверняка... Это же так близко от Праги... Он вообще довольно много времени проводил в разных санаториях... Из-за болезни...
– Как ты думаешь, – спросил Борис, – его страхи и это постоянное ожидание ужасов коренились в болезни?
– Не знаю... Есенская в некрологе пишет, что, даже если б он и вылечился, он все равно подсознательно питал бы и поддерживал в себе болезнь...
Мы заговорили о Кафке, о том, что он сам и все его творчество – гигантская гипербола страха, космическое Предчувствие, о том, что все родственники Кафки погибли в концентрационных лагерях, как и все эти немецкие интеллектуалы. Говорили о том, что, не умри Кафка от туберкулеза, он погиб бы в лагере, как вся его семья, как Бруно Шульц, Януш Корчак, Фридл Диккер-Брандайс, – десятки, сотни талантливых художников...
Именно здесь, на бывшем немецком курорте, в центре Европы, так близко от Праги, от Берлина, от Варшавы; именно здесь, где все исхожено великими – Гете, Шиллером, Бетховеном, Паганини, Мицкевичем... и несть им числа; именно здесь невозможно постичь: что же все-таки это было – в центре благословенной культурнейшей Европы, в середине просвещенного века, в эпоху расцвета техники, кино, промышленности, – этот могучий всплеск демонизма, когда (не в джунглях Гвинеи!) одни люди из других людей варили мыло и мастерили абажуры и кошельки – в том числе и из немецкоязычных интеллектуалов...
– История одержима эпилептическими припадками, – сказал мой муж. – У меня нет никаких иллюзий по поводу Ближнего Востока, равно как и по поводу всего остального...
– Какие вы нудники с вашим Кафкой, – сказала дочь. – Пап, закажи мне еще земляничного мусса...
Через день мы улетали из Праги.
Оставался еще вечер, целый вечер, который мы решили посвятить прогулке по улочкам Нового Света.
Почему-то мне казалось, что здесь могли бы гулять Кафка с Миленой, – наверняка в то время здесь было еще тише, еще дальше от центра города...