Ручная кладь
Шрифт:
Он был, конечно, мастер, но и лихач. Перед несколькими особо опасными приемами, весь в бычьей крови, матадор стоял меж рогами, улыбаясь публике, дотянулся до кончика рога и, проведя бешеную черную тушу вбок, себе за спину, замер: выгнутая луком спина, склоненная голова, опущенная рука с мулетой.
Темп боя все увеличивался, матадор все быстрее и короче проводил одну за другой серии приемов с мулетой. В одно из неуловимых мгновений, когда он крутанулся на каблуках, бык с силой его толкнул, он упал навзничь, но сразу перекатился на живот. Бык нагнал и наподдал рогами,
Я вскрикнула, дернулась и опрокинула чашку с кофе. Хозяин не шелохнулся, и только когда от лежащего матадора отогнали быка, чуть ли не заворачивая в плащи, он, не отводя глаз от экрана, почти на ощупь вытер стойку тряпкой...
...Развернув быка, матадор поднял шпагу на уровень плеча (камера крупным планом показала обиженно выпяченную нижнюю губу) и, плавно отведя мулету вбок, точным, скупым, резким ударом вогнал по рукоятку шпагу быку меж лопаток. И отскочил...
Две-три долгие секунды бык стоял, шатаясь, по всему его огромному телу пробегали волны дрожи, позвоночник прогнулся, он сделал три шажка вбок и грохнулся оземь.
Арена те Торос взревела.
...Сняв свою шапку, матадор раскланивался на все стороны трибун.
– Интеллигентное, между прочим, лицо, – заметил Боря задумчиво, глядя на обагренного бычьей кровью, ликующего матадора. – Мог бы стать программистом.
Хозяин бара невозмутимо вытирал полотенцем чашечки, не глядя на экран.
– Это была хорошая коррида? – робко спросила я его, все еще внутренне дрожа.
Пожав плечами и едва разлепив губы, он проговорил:
– Недурная...
Мы уезжали.
Был воскресный солнечный день, я собирала в номере чемодан и не поддавалась на уговоры мужа еще разок «заскочить часика на два в Толедо». Мне уже хотелось уехать, за две недели я устала – от этой страны, от этого города, а пуще всего от своей угрюмой непримиримости.
Но Боря не успел посмотреть картину Эль Греко «Эсполио» в ризнице Собора, и, когда чемодан уже был собран и вещи снесены в холл, я сдалась.
Только в таких вот случаях понимаешь, насколько ты уже иной: для нас воскресенье было будним днем, началом недели. В кафедральном же Соборе полным ходом шла воскресная месса. К Эль Греко допускали только с двух.
– Не повезло! – сказал Борис. – Все, можно уезжать.
Служба проходила в алтаре перед самым знаменитым в Европе великолепным ретабло.
Архиепископ Толедский – в белом, с золотом, облачении, статный и величественный, говорил проповедь в микрофон, время от времени останавливаясь и давая органисту проволочь несколько тяжеловесных металлических пассажей. Остальные священнослужители, в красных мантиях с черной каймой, только присутствовали за спиной архиепископа, добавляя – пурпуром одежд – строгой торжественности мессе. На боковых скамейках сидели мальчики-послушники в белом.
Орган вздыхал и взревывал басами, микрофон разносил голос архиепископа Толедского во все приделы Собора. Звучание воскресной проповеди, сдобренное органной мощью, шарканье подошв, громкий скрип то и
Человек пятьдесят прихожан сидели на скамьях, несколько туристов бродили по огромным пространствам часовен и галерей, по приделам и хорам внутри Собора.
Я обратила внимание на пульт с лампочками вместо свечей. Стоит опустить в счетчик монетку, и во славу Божью загорится лампочка. Таинство живого трепещущего язычка пламени, этого – издревле – заступника и ходатая человеческой души перед Богом заменено (наверное, в целях пожарной безопасности) вездесущим благом цивилизации.
Электрифицированный пульт размещался под горельефом с изображением Иисуса, снятого с креста. «Довольно страшная инсталляция», – заметил Боря. Действительно, в стремлении к пущему правдоподобию создатели горельефа не пожалели усердия: щедрая кровища, обморочная дева Мария, на коленях которой лежит голова сына с открытым мертвым ртом, – все очень натурально.
Я припомнила пожилую монахиню в монастыре Сан Домин-го, как благоговейно она демонстрировала нам голову Иоанна Крестителя.
Мы забрели туда случайно. Я пыталась выяснить у этой симпатичной женщины, не приютят ли они бедных туристов на минуточку в монастырском туалете (в Толедо вообще с этим промыслом беда и упадок). Но по-английски она совсем не говорила, все пыталась мне втолковать что-то по-испански и, видимо, не могла понять, почему я – со своим лицом – не хочу говорить с ней на родном языке.
Я сказала: «Джерузалем!» – прижимая руки к груди и просительно улыбаясь. За границей мне всегда кажется (и небезосновательно), что стоит произнести это ключевое слово, как откроются все двери, в том числе – двери монастырского туалета.
– О! Херозолимо!! Херозолимо!!
И, таинственно улыбаясь, она энергичными жестами стала заманивать нас куда-то внутрь помещений.
– Сжалилась, – сказал Боря. – Там у них туалет.
Но он ошибся. Монахиня провела нас анфиладой комнат, и мы оказались в полутемном, освещенном лампадами зальце, где на небольшом возвышении под стеклянным колпаком лежала на блюде гипсовая, жутко натурально раскрашенная голова средних лет еврея – драные края раны, обрубок аорты... Иоанн Креститель, бедняга.
(Несколько раз за эту поездку – в монастырях и соборах Испании – я испытывала помесь оторопи и жути, как в детстве, когда читала «Всадника без головы».)
Другая монахиня, молодая индуска, никак не могла понять, что мы исповедуем – католики? мусульмане? буддисты?
Я задумалась и неожиданно для себя сказала:
– Мы... мы из Худерии... худ...
– ...худаизмус?!
– Да, мы из Иерусалима.
– О! Херозолимо! Херозолимо!
...И деятельно принялась всучивать нам марципаны, которые, оказывается, они там и производят на небольшой монастырской фабричке...