Руфь
Шрифт:
От автора
Наказ
«О любви немало песен сложено…», но, наверное, каждый живущий на бренной земле человек готов спеть нам ещё и ещё одну. Из классики мы знаем: ей, любви, – «все возрасты покорны», и что за неё отдают влюблённые всё, что можно отдать.
Но знает каждый из нас и то (не только из классики); нередко сакральное чувство становится предметом далеко не Соломоновых песней, а мерзких анекдотов и похабных стишков. Не раздумья ли на эту тему вырвали у великого духовидца Александра Куприна такие, быть может, экстравагантные, но искренние слова: «…Любовь имеет свои вершины, доступные лишь единицам из миллионов».
О тех, кто поднялся на эти вершины, и попытаюсь пропеть ещё одну песню. И в первую очередь о женской любви – любви всепоглощающей, беззаветной, примером которой стала для человеков ветхозаветная Руфь.
«Не принуждай меня оставить тебя и возвратиться от тебя; но куда ты пойдёшь, туда и я пойду, и где жить будешь, там и я буду жить; народ твой будет моим народом, и твой Бог – моим Богом…» Это речение Руфи – моавитянки, оставившей племя своё, принявшей душой и сердцем родину мужа-чужеземца, возлюбившего свекровь, как родную мать, – ключ к пониманию смыслов моей новой книги, на первый взгляд, глубоко личной, интимной.
Но ведь и «книга Руфи», помещённая в Святом писании одной из первых среди благих повествований о библейских женщинах, – тоже, как будто, такая же. Но её откровения, по воле Божьей, всему человеческому роду – пример и наказ: «Никто из вас да не мыслит в сердце своём зла против ближнего своего, и ложной клятвы не любите».
Сказано это, заметим, задолго до рождества Христова, когда в мире царила далеко не любовь, а закон Моисея: око за око, зуб за зуб. Бесподобен, велик подвиг моавитянки Руфи, первой женщины на земле, что искупила, пожалуй, своей любовью первородный грех – соблазна Адама, свершённый Евой посредством коварного Змея.
Интересно? Ещё как! Особливо, когда происходит подобное в собственной жизни…
I. Так надо
Кровать, железная, никелированная с пружинно-проволочным матрацем, с поверх накинутой из куриного пуха периной, стояла в углу крашеной голубой, от времени потемневшей, масляной краской деревенской избы. Стояла загороженная от прямого света, лившегося из окон, напольными часами, что были заключены в самодельный футляр, сработанный местным умельцем – плотником. Ложе кровати упиралось в заднюю стену комнаты, где рядом находилась и входная дверь. Через неё можно было выйти в сени, называемые здесь мостом, на крытое тёсом крыльцо, скотный двор, в сенной придел – по-тутошнему – повить. Обратным образом осуществлялась связь и с жилым помещением.
Но о кровати. На тот момент, ранним, ранним утром, разнежившись от сновидений, возлежала на ней прекрасная панночка. Щёки её рдели румянцем, она очаровательно улыбалась во сне. И вдруг её безмятежность сменилась испуганной дрожью. Кто-то, склонившись над постелью, близоруко всматривался в молодую женщину, пытался пальцами провести по милому личику.
Скрипнула дверь. В проёме появилась хозяйка дома.
– Анна, ты что тут забыла?
– Прости, Марья, – послышалось в ответ. – Неужель и правда, невестка к тебе приехала. Это она?
– Она, она, Анна.
Медленно, как в киношном фокусе, Анна, отклонилась от молодой, повернулась к выходу, из её «бизых» глаз капали слёзы.
Таковым оказалось первое утро моей жены, Татьяны Дмитриевны (в девичестве Скрицкой, а теперь Пискарёвой) на родине её мужа, исконного русича, то есть меня. Куда приехала она, генеральская дочка, с корнями, уходящими по отцу в глубь шляхтских бунтарских родов, а по матери – в элитарные круги терского казачества и чеченских богатых тейпов.
Анна, рискнувшая на рассвете удостовериться в правоте слухов, что к Марье-Пискарихе приехала москвичка-невестка, вынужден признаться, была первой любовью моего отца (мать рассказала). Да, Баханиха, – это прозвище Анны, а в деревне оно значило и употреблялось больше и чаще, чем фамилия или имя по «метрике», была «бизой» – близорукой – щурилась, что и придавало ей какой-то притягательный шарм. Ну как раскосость «первой русской красавицы» Натальи Гончаровой – супруги «первого русского поэта» А.С. Пушкина. Отец даже сватался к Анне. И получил отказ. Причина? Внешне – лишение ряда гражданских прав, в частности, избирательного права моего деда по отцу, объявленного кулаком. Но не вредным, потому не выселенным.
Отец мой, Александр, погиб в войну. А Баханиха так ни за кого и не вышла замуж. Как и моя мать – после отцовской похоронки. Жила Баханиха бобылкой в своём доме, одевалась, вела себя по-старушечьи. А я помню: в детстве, возвращаясь в пургу из соседней деревни домой, замерзший, я сунулся отогреться в первую хату. Ею оказалась Баханихина. Дело происходило ночью, но двери в домах у нас в деревне не запирались. Однако, чтобы не разбудить хозяйку, я пробрался в комнату тихо. Смотрю: Анна в роскошном платье перед иконами и зеркалами со свечой в руках стоит – величественная, красивая…
Боже! Дай силы понять деянья и сокровенные думы людей. Хотя бы некоторых по первости. Отца моего, например, кулацкого сына, загулявшего после обрушившихся на деревню коллективистских перемен и женившегося на дочери Варьки-пролетарки – Марье, т. е. моей будущей матери. По поводу чего его батька – «тятя» по-деревенски – и мой дед Николай, валялся в грязи перед часовней и славил Господа за то, что Сашке-то, сыну беспутному, такую бабу дал.
Когда-то об отце написал я стихи:
Опять запил Сашуха Пискарёв,Дрожит жена, посуда, хата.Гремят слова из сотни слов:«Вся власть в руках пролетариата!»А вот вчера лишь комиссар,Изрядно выпив за обедом,В Магнитогорск решил сослать«Середняка», Боноку – деда.С часовни купол, что кочан,Был сброшен, между прочим, к разу,И чёрный ворон по ночамЛюдей увозит по доказу.Отец! Тех лет суровый перегиб,Дивлюсь, не взял тебя за жабры.Тебе везло, хоть ты погиб,Но на войне и смертью храбрых.Тебя, хватившего «сырца»,В кромешном орудийном гулеВдали от дома, от крыльцаК сырой земле пришило пулей.Упал, заснул, как от вина,И встать не хочешь, будто стыдно.…Отец, вставай! Твоя женаУж не ругается обидно.Она так ждёт тебя, отец.Мне жаль её: она же плачет.И я подрос. Я, твой малец,Ведь ты хотел со мной рыбачить.Родимый край. Родимый дом.Досчатый стол, скамья, полати…Отец, давай в него войдём.А пить не будем, правда, батя?Разве на то дана нам жизнь.А перегибы? – Ну, их, право.Отец! Отец! Но нет, ты спишь,Довольствуясь посмертной славой.А как осмыслить судьбу и деяния тётки Анны, кончившей дни свои у дальних родственников в городе Рыбинске Ярославской области, консультировавшейся со мной перед отбытием: «Можно ли прожить на тридцати пяти рублёвую «колхозную» пенсию на всём купленном в городе?» Тётка Анна! Величайшая гордячка, пролившая горькую слезу на пороге дома, быть может, соперницы своей – Марьи. Той, беззаветной, что возвеличилась чистотой, бескорыстием, самоотверженностью сердца своего. И… благородством невестки Татьяны – ветхозаветной Руфи, чудесным образом проявившейся во плоти моей суженой.