Руина
Шрифт:
— Не надо, брате! — произнесла она более мягким голосом, затем вскочила на подведенного ей коня и повторила еще раз значительно: — Молитесь Богу и святому Петру.
— Ну, в путь, панове! — скомандовал Андрей и, обратившись к нищему, прибавил: — А ты, старче, берегись да осматривайся: татаре еще бродят кругом.
Казаки подняли лошадей вскачь, и через несколько минут отряд скрылся из виду.
Долго следил за ним нищий, прислушиваясь к замирающим звукам конского топота. Когда последние отзвуки наконец совершенно угасли, он выпрямился и вздохнул глубоким, облегченным вздохом.
— Ну, уж и трухнул, даже волосы к голове прилипли, — прошептал он, дотрагиваясь до своего мокрого лба. Затем он
Нищий крикнул два раза пугачом, и через несколько минут на его крик отозвался другой, отдаленный, протяжный, донесшийся из глубины леса. Вслед за этим послышался треск сухих ветвей, а через несколько времени кусты раздвинулись, и в образовавшееся отверстие вынырнула голова мальчишки, а вслед за нею показались и лошади, которых он вел в поводу.
— Ну, что, как? — обратился он к страннику.
— Ничего, все хорошо, еще и червончик заработали. А теперь на коней — и гайда!
— Куда же?
— К монашкам в гости, в Лебедин!
В просторной светлице гетманского замка, в Чигирине, за квадратным столом, уставленным кубками и флягами, сидела небольшая группа собеседников. Время уже было послеобеденное; в узкие окна, испещренные мелкими разноцветными стеклами, проникал мутный свет, терявшийся совершенно в промежутках между высокими шкафами. Спиной к окну сидел гетман Петр Дорошенко; его фигура в расстегнутом бархатном кунтуше была очень эффектна при этом рембрандтовском освещении, но окаймленные светом края его чуприны и усов отдавали уже чистым серебром, а на оттененном лице, осунувшемся и постаревшем, чернела глубокая рытвина, залегшая между бровей. Боком, ближе к нему, сидел Богун, постаревший тоже, неумолимое время прибавило к его благородным чертам еще несколько черточек, рассыпав их особенно щедро вокруг глаз, хотя и потускневших, но вспыхивающих еще иногда прежним огнем. На других сторонах стола разместились в почтительных позах полные здоровья и сил, словно помолодевшие Кочубей и Мазепа; только на прекрасном лице последнего было разлито теперь задумчиво–грустное выражение. У собеседников ковши были полны, и шел оживленный, захватывающий всех разговор.
— Ты упрекаешь меня, друже мой, — говорил взволнованный гетман, то затягивая некоторые слова, словно желая захватить грудью больше воздуха, то сыпя ими торопливо, — ты упрекаешь меня, что я отозвал назад с левого берега Гамалию с полками и белогородской татарвой и что я будто бы тем изменил своим заветам?
— Не упрекаю, голубе, — прервал его Богун, дотронувшись ласково до плеча, — а говорю лишь про то, что я там видел: города один за другим отдаются снова во власть Демьяна, а то и просто во власть московских воевод… Ты знаешь Демьяна, у него простая казачья душа и доброе сердце, но волей он слаб и труслив, а такие люди в трудную годину впадают часто в жестокость.
— Многогрешному памятна расправа с Бруховецким, а потому он и боится выпустить булаву из своих рук, — вставил, иронически улыбаясь, Мазепа.
— И то может быть, — кивнул головой Богун, — но тут не о гетмане речь, а о народе. Люди только что ожили было надеждой соединиться снова под одной булавой, а тут их, за верность Украйне, бросают, беззащитных, на разоренье…
— Да разве бы я бросил их, Иване? — вскрикнул раздражительно гетман, и в голосе его послышались скорбные ноты. — Разве бы оставил на произвол, если бы не бросила меня самого на поталу моя щербатая доля! Не отступился я от своих думок, они жгут мою грудь и, может быть, пережгут сердце на уголь, а все-таки я их не кину… Но меня одолела безвыходность — скрут. Разве у меня сердце не обливалось кровью, когда был я лишь полковником, когда после смерти Богдана начались братоусобия и кровопролития на нашей несчастной, забытой Богом земле? Славный наш гетман у верной пристани, под надежным крылом думал пристроить измученную, изнеможенную страну — а что сталось? Этот несчастный, обиженный Богом Юрась, ставший забавкою многих, этот неудачник, но щирый сердцем Выговский, эти Иуды–христопродавцы Тетеря и Бруховецкий, торговавшие, как жиды, краем, — разве они не облили родной матери кровью своих детей? Разве соседи не радовались и не подстрекали их на эту каинскую потеху? Ты помнишь эти часы, друже мой любый Иване, они ведь недавно были и укрыли твою голову морозом?
— Туга, бесконечная туга облегла тогда Русский край, заплакала, зарыдала Украйна у гроба своего батька, да и не осушила глаз, а залила их еще кровью, — вздохнул глубоко Богун, и тяжелый вздох его повторили эхом две молодые груди, — а теперь, — закончил он, словно подавившись словами, — уже не туга обнимает Украйну, а смерть разлеглась по ее широким степям.
— Да, ты прав, Иване, — говорил хриплым голосом гетман и отпил несколько глотков меду, — теперешние времена горше первых, а что будет дальше, так страшно спрашивать и у Бога. Но клянусь вам моею несчастной судьбой, — улыбнулся он горько, — что не любоначалие заставило меня принять булаву, а та боль, Что сжимает клещами сердце и у меня, и у тебя, и у другого, кому близки стоны отчизны, и поклялся я отдать всю мою жизнь ей, несчастной.
— Годи, Петре, оставь! — прервал Дорошенка Богун, стиснув крепко руку, — мы тебе верим. Кто твоего сердца не знает?
— Золотое оно, неподкупное, батьку наш! — откликнулся горячо Мазепа.
— Что и толковать! — махнул энергично рукой Кочубей.
— Нет, выслушайте меня, друзья мои, — начал снова гетман, смахнувши что-то с ресниц, туманившее ему глаза, — человек–бо есмь, а errare humanum est… Всякий совет, всякая порада ведь дороги… Вот он, — указал гетман на Мазепу, — никогда не отказывает мне в своем светлом разуме, и я благодарен… Так рассудите, в чем я был не прав и что мне было делать? Ведь с моей булавы начались бесчинства на Украйне и чуть ли не каждый полк стал выбирать себе нового отдельного гетмана. Да что полк? И татары вмешались в наши справы и стали приводить нам своими ордами да разорениями своих ставленников.
— Эх, это всегда так бывает, — вздохнул Мазепа и провел рукой по разгоряченному лбу, отбрасывая назад нависшую чуприну, — где старшина по своему невежеству и близорукости печалится лишь о своих кешенях, а общих интересов знать не хочет, где искренно преданных людей и разумных искать нужно днем с огнем.
— Да, пане Иване, — протянул грустно Богун, — никто у нас не ведает, куда идти и чего желать? А только всяк о своей шкуре заботится… Да и то лишь на сегодня, а про завтра и думки нет.
— Аки птицы небесные, — усмехнулся Кочубей.
— Да, аки птицы, — согласился Мазепа. — Для того ведь, чтобы думать о завтрашнем дне, нужно иметь память и опыт, а для того, чтобы думать о далеком будущем, нужно уже иметь большую голову… У нас даже не установлен звычай, как выбирать гетмана! Сказано — вольными голосами… а чьими? Запорожскими ли, казачьими ли, мещанскими ли, или черной радой?
— Гм! — улыбнулся Богун и потряс одобрительно головой.
Гетман также с видимым удовольствием слушал Мазепу, успокаиваясь и овладевая собой.