Рука
Шрифт:
Нахожусь некоторое время как бы в жизнеоостоянии крупного буржуя из новых советсних жуликов, избежавшего разоблачения и нырнувшего с головою, которая на плечах, в бессрочный пеной, в обьятия развратных наяд, простите, амеб, живущих в бассейнах с голубою водою… Покой., Мудро довольствуюсь малым, ибо избежал худшего. Я люблю тебя, как говорится, жизнь, и надеюсь, что взаимность у нас имеется. Но что это вдруг, что? После совершеннейшего штиля настроения, пошлейшей песни пошлые слова исторгают вдруг из пораженного внезапно сердца – боль, из глаз – слезы! Есть ли на белом свете человек, который не содрогнулся бы от следующей, ни с того ни с сего поразившей мое воображение картины!?
Кончились кан-то незаметно отпущенные лично мне сроки.
Осень, заметьте, глубокая. Птицы нахохлились угрюмо на голых, черных ветках лип. Лужи промерзли до дна. Медная музыка, холодящая губы кладбищенских халтурщиков, оглоушивает оцепеневшие дали… Автобус пепельно-серый ждет меня внизу. А в нем шоферюга сидит с наглой, социально-счастливой рожей. Я у него сегодня последний. Отволокет к могиле сырой, вернее до гробового входа, пощипает родственничков моих и – домой. Футбол смотреть, и проклятое в своем пошлом бессмертии фигурное катание.
А у меня лапки белые на черном пиджачишке сложены. Хризантемы холодные и розы матерчатые щекочут левое и правое ухо, и невыносимо смертельный, сладкий еловый душок, словно радующийся увяданию человека, роднит явившихся проститься с тем, кого они временно успели пережить… Красотища – не правда ли? Сплошной траурный марш.
Вот – кладбищенские, уцелевшие после октябрьской катастрофы, кружевные, ржавые врата. Металлическая ручная тележка, сваренная какой-то пьянью неровно и подло и окрашенная в абсолютно адский цвет, принимает на себя мертвый груз и повизгивает, как живая. И это больше, чем что-либо, сотрясает летящую поодаль, в сквозном осинничке, летящую невесомым черным лоскутком, газовым, траурным облачком маю душу… Ну, ну… Дождь со снегом. Слякоть. Тоска… Ну, ну… Но я-то лежу, а она-то, душа, летит! Летит. Вот что обидно. Я лежу, а она летит, она летает, и Бетховен с Шопеном и пластмассовым прохиндеем Алексанрровым окатывают меня и гроб и пространство лишней, на мой взгляд, музыкой. Музыка и поддерживает Душу в скорбном и искреннем, тут я ничего не скажу, вознесении над покинутым ею трупом. Да! Трупом! В могиле синие, лиловые и фиолетовые от пьяни, холода земного и труда могильщики, понукаемые бригадиром, добивают черствую глину на последний штык.
Каким же, скажите, нужно быть циником, чумой, нахрапистой хапугой, бездушным палачом и шантажистом несчастных, потерявших способность сопротивления кладбищенскому, чисто советскому, хамству, родственников покойного, чтобы тебя на такой фантастической работе выбрали одного из всех, ни в чем, казалось бы, не уступающих тебе могильщиков, в бригадиры!..
Вот о чем думающим прерставляю я себя, как это ни странно, на краю сырой могилы. Вот до чего я довозмущался… Но не в этом бытовом зверстве, в конце концов, смысл терзаний. Значит, меня сейчас опустят на грязных веревках… туда. Затем закопают. Затем их всех отвезут на поминки по мне, на мои поминки, отвезут в тепло, в круг бутылок и закуси, и печальному, к приятнейшему из застольных воодушевлений, и воодушевление это оттого происходит, что я-то лежу там во тьме могильной, ожидая ральнейших распоряжений органической жизни, а она, а Душа-то с вами, среди вас, и как ни велико ее горе (горе ли?), она и на третий день, и на девятый, и на сороковой пребудет ее вдовьем состоянии на земле. Ну, а потом уж, навек освобожденная от моей несносности, отправится невеститьея в иные времена и пределы, в надежде обрести иного Разума – невозмущенца и подкаблучную тряпку.
Нет!
А вы, говорю, мадам, если истинное чувство имеете, то извольте се мною
– осенним горьким денечком… в могилу, чтобы уж не расставаться. Не надо мне вашего присутствия снисходительного лишь на третий день, девятый и сороковой. Логично?
– Тяжелый и говнистый у тебя характер, кочегар. Та знаешь, что такое характер? – спросил я. Раэум этого не ведал. – Это – форма и качество твоих отношений с Душой Крепка твоя связь с ней, доверяешь ты ее мудрым наставлениям – и легко тебе в мире мириться, прощать, переносить неудачи, а то и вовсе не замолчать их вечного присутствия; исцеляться, соотносить вечное с временным и тленные, радоваться малому, любить мгновение, не спешить, не гневаться, не судить, не уходить от реальности и не делать много чего другого. Но стоит тебе возмутиться, изобретя для возмущения повод, как сразу портится твое жизненастроение, прет из тебя упрямство, капризность, упреки, привередливость, дутая гордость, ненасытность, зависть, и все больше подчиняет тебя одна страсть – игра!
– Это – да, – согласился Разум.
– Ты страстно веришь, что и искусственно созданной твоим воображением игровой ситуации, как и в той, в которую ты попал случайно или же она была навязана тебе, может быть промоделирована вся жизнь. Отпав от нее и от ее непостижимых законов, ты и подпитывая и пожирая сам себя, пытаешься. своими силами познать в игре законы и механику случая, овлареть ими, построить с их помощью Царство . Божие на земле и посрамить таким образом Творца, создавшего, как тебе кажется, невыносимые условия для человеческого существования.
– В общем, все приблизительно так и обстоит, – сказал Разум.
– Почему «приблизительно»? – переспросил я, отнюдь не оттого, что претендовал на окончательность своих суждений.
– Да потому что, говоря откровенно, меня увлекает ее цель игры, а сама игра. Не все ли равно, как она называется и на что играют? Железка, очко, шахматы, покер… Рублем больше, рублем меньше… Вон – самый враждебный мне писатель Достоевский: тоже вовсю играл… Случайность, сучка такая, она многим покоя не дает! Разве не поэзия – вечная погоня за ее капризным хвостом?
– Поэзия – это когда летит за ней на Пегасе Пушкин, а не ты, возмущающийся в Совнаркоме, что по теории уже всем какать пора, а на практике мы еще даже не жрали. Подводит тебя теория, правильность которой гипотетична, а плата за проверку ее правильности ужасает уже сегорня.
Я имею в виду твое участие в игре «коммунизм – светлое будущее всего человечества». Это – тот крайний случай, когда считаешь возможным, втянув в бой миллионы человеческих пешек и колоссальные ресурсы, избрать тактику бесконечных жертв. Некорректность игры оправдывается (это ты внушаешь и себе и пешкам под аплорисменты зарубежных болельщиков, жаждущих острых зрелищ) все тою же целью – эффектной концовкой всемирно-исторического экспериментального игрища, построением коммунизма. А как его построить в одной отдельно взятой стране при все более обнажающихся глобальных взаимосвязях и взаимозависимостях человечества во всех областях жизни – неизвестно. Пожалуй, одному Хабибулину – служителю туалета в ресторации «Ермак» – известен секретный хор, ведущий тебя к выигрышу. Хабибулин утверждает, что пока люди не перестанут гарить под себя хотя бы в сортирах – не видать им, как своих ушей, не только коммунизма, но и чистоты и порядка.