Рука
Шрифт:
Я не перестану удивляться, какие странные метастазы лжи и заблуждений распускает иногда преступление или преступная идея, превращаясь порой в ряд самостоятельных вроде бы сюжетов.
Будете упираться? Я ведь начинаю понимать, почему вы упираетесь тем сильней, чем ближе несомненные свидетельстеа вашей вины. Вы чуете непреодолимый бессознательный интерес к механизму разоблачения, но не можете допустить, что работать он начал в тот момент, когда вы впервые задумались об устранении Скотниковой, и работал все эти годы. Вам нужны доказательства его существования и его направленного стремления в эту минуту нашей беседы. И я иногда понимаю вас: трудно согласиться, что гора времени, похоронившая под собой и не такие преступления, перемоловшая детали их в прах, смешавшая до полной неразличимости и причины и следствия, сохранит каким-то образом целехоньким ваше дело, и неведомые стихии обнажат его, как обнажают потоки вод пласты иных веков с погремушками
Понимаю я вас иногда. И, может быть, даже вы, упираясь, более правы, чем я, когда торопливо давлю на вас. Должно, очевидно, существовать время разоблачения, не укладывающееся в прокурорские санкции, плюющее на желание криминалиста сжать сроки, а также на надежду негодяев, мечтающих растянуть эти сроки на всю жизнь и еще дальше. Итак, Вигельская ждала расправы совращенного мужа с совратительницей и, по ее слоеам, волновалась больше, чем на фильме «Чапаев». В том, что доктор блестяще проведет «операцию», она не сомневалась. И вот в день, указанный на свидетельстве о смерти, Вигельский явился домой, устало поставил саквояжик с эскулапскими принадлежностями на пол и сказал супруге, не подозревая, что она настроена театрализованно и таращит на него глаза, как на Гамлета, обреченного вот-вот проткнуть шпагой Полония, или на эсерку Каплан, пробирающуюся в толпе рабочих к своей жертве.
– Ты представляешь? .. Скотникоеу хватил удар. Мгновенная смерть. Молодая женщина. Это бывает с людьми, подверженными половым излишествам… Мы все должны умерить наш пыл. Поговаривают о ее патологической жестокости и подлости…
Оставим Вигельских… Много бы я сейчас отдал за возможность побыть пару минут в вашей шкуре, в вашем аду и тут же выйти из этого смрада обратно. Представляю, с каким сладостным чувством освобождения провели вы ту первую ночь, не содрогаясь от присутствия в доме покойницы, сжимая в кулаке две прелестные жемчужины. На следующий день привезли дубовый гроб со склада, из царских еще запасов. Вы одели Скотникову в ее китель, пошитый по-сталински, и фуражку. Бандитка двадцатых и тридцатых годов лежала в гробу, утопая в цветах и тайне смерти. После этого вы вызвали телеграммой Электру. Правильно? .. Правильно. Затем гроб с телом Скотниковой стоял сутки в клубе управления. Затем мадам похоронили, и сейчас вы поимеете минуту, которая воздаст вам за бесконечное счастье удачи, испытанное вами при возвращении с кладбища на партийные поминки, когда вы поддерживали сильной рукой настоящего мужчины слабую руку сироты Эленьки.
Рябов!.. Волоките его сюда… Не бойтесь, не рассыпется… Смотрите внимательно, гражданин Гуров!.. Смотрите! Я рискую, что хватит вас кондрашка, но вы смотрите! Узнаете гроб? Это – дуб мореный. Он, бывает, по двести лет в сырой земле не вянет, а в песке может цивилизацию нашу чудесную пережить!
Думаете, мистифицирую?., Нет! Открывайте крышку, Рябов! А вы, гражданин Гуров, не глупите, воспринимайте реальность, может, крохи пользы какой-нибудь вытянете для себя…
Смотрите, как габардин кителька сохранился на шкелетине… Розы хранят слабый цвет. Гроб хранит тайну… фуражка смешна на черепе… Вот заключение экспертов и фото затылочной части черепа. Взгляните. Сейчас уже совершенно неважно, в какой именно момент вы подошли к любимой маменьке и врезали ей по темечку обернутой в мягкое железякой… Сознаетесь?.. Нет… Хорошо. Сейчас уже глупо колоться и некрасиво. Да мне и не надо… Когда Коллектива шмякнулась, потеряв сознание, вы, скорей всего, окунули ее голову в ванну, и она тихо задохлась. Вы вызвали Вигельского, Отдали ему белую жемчужину. Получили заключение. Уничтожили все следы. Просушили волосы Коллективы и уложили ее в ненавистную кроватку…
Но до сих пор не пойму я, зачем спрятали вы в гробу орудие убийства. Достань его из гроба, Рябов! Вот он, ваш гаечный ключ 24 х 28. Возьмите его в руку! Смотрите, как Интересно! Сама к нему ваша рука потянулась? На кой хрен было вам класть его в гроб? Со злорадства? Из цинизма? .. Нет! Я думаю, что в какой-то момент, перед самым приходом чекистов, коллег Коллективы, вы, опасаясь обыска, сунули его на всякий случай под спину покойницы.
Сколько угодно мотайте своей башкой и разглядывайте ключ, как бы не узнавая. Положите его на место… Да! Сами… Склонитесь над гробом. Не отводите глаз от пустых глазниц. Можете взять в руки череп. Посмотрите на трещину в затылке и вмятость, а завтра мы полюбуемся на групповой портрет семейства Гуровых перед этим гробом.
Опять бухаетесь в ноги! Очумели вы, что ли?.. Ну что вы можете дать мне взамен отказа от увлекательного зрелища совершенной мести? Нет у вас таких сокровищ. Нет!. Давайте пообедаем. Кусок не лезет в горло… Будете пытать ся убедить Электру в том, что все происходящее и бывшее – туфта? .. Бесполезно. Вы это правильно сообразили. Не торопите меня быстрее кончать всю эту катавасию. Всему свой срок Но как вам все же хочется и рыбку сьесть, и на хер не сесть. Как хочется
63
Но ладно… Вы почему, гражданин Гуров, не интересуетесь дальнейшей судьбой папаши?. . Странно подумать, что вообще был у вас отец? .. Плохое чувство. А ведь он был. Был.
Я ведь вас нарочно отвлекал от гробешника. А то ваши глаза как-то остекленели, и я перетрухнул, что контраст между тем, каким вы предполагали увидеть закат своей сверхобеспеченной жизни, и местом, ожидающим вас в групповом портрете семейства, начисто помутит то, что я вынужден назвать вашим разумом. Итог жизни, чего уж тут говорить, херовато-синеватый, как нос у утопленника. Делом вашим уголовным я заниматься не собираюсь. Не собираюсь я также вызывать сюда на встречу с вами оставшихся в живых лагерников. Они умудренно стали взрослей детской мечты о возмездии и, возможно, именно поэтому преступникам и злодеям кажется, что в этой жизни чаще всего наказание не следует за преступлением. Следует.
Отец мне опять давеча снился. Днем. Прикорнул я, когда сидели вы и смотрели остекленевшим взглядом на гроб дубовый, сорок лет назад опущенный вами в могилу на свеженьких рушниках, конфискованных в кулацких хатах, и явился мне Иван Абрамович. На огороде нашем дело это было.
– Ты огородом, сукин сын, занимался? Погляри, дубина, вокруг! – сказал отец.
Гляжу, и обмирает моя душа. на всех огородах и еще дальше за плетнями, чуть не до самой Одинки, бело-фиолетовое цветение картошки, и ветер подминает темную зелень ботвы, жарко донося до моих ноздрей пасленовый дух полдня, и только наш огород черен. Ни взора. Черны грядки, как могилки укропные, морковные, огуречные, черно картофельное наше поле.
– Дубасить я тебя не стану, – говорит отец. – Поздно тебя дубасить, а ты садись вот тут и поразмысли, как так произошло, что ты семечко и клубешки посеял, в ничего не взошло. Говорил я тебе: брось ты их, Вася, брось, оставь, нам свидеться надо бурет, не губи ты душу свою. Теперь же сиди тут один, где в каждой лунке пустопорожнее семя, раже птичам небесным клюнуть нечего и нечем побаловаться здесь случайной мышке. Дурак, одним словом.
Он ушел, растаял в мареве. Я остался один на черной земле, в ужасам вечной обреченности и непонимания в душе, и – странная вещь! Солнце июльское кажется мне холодным, просто обдает лицо метелью морозного света, прокалывая сосульками лучей рубашонку, а земля наоборот – горячей кажется и живой, как печка, и тянет меня в нее, верней, втягивает, без какого-либо насилия над моей волей, без боли, без моего желания, просто втягивает, и я согреваюсь, промерзнув до мозга костей под круглою льдиной солнца, но не ощущаю обступившей меня земли, как раньше не ощущал краев воздушного пространства в безветренный день. И на уровне моих глаз лежат непроросшие огуречные желтые семечки, укропные и морковные эернышки и пяток здоровенных, о лошадиный зуб, семян подсолнуха. Это я посадил их сам для себя, румал поливать и вырастить такими, чтобы обломали шапки подсолнухов, созрев, свои стебли… Картофелины вижу сморщенные и пожухлые, хрен торчит о того года не вырванный, корешки какие-то… Вон – монетка золотая. Мать обронила ее в молодости, а найти никак не могла… Вон – косточки птичьи, соломинки, веточки, перегной и дар скотины нашей – навоз, богато смешанный с составом земли, но мертво в ней семя, мертв корень.
И вот еще до понимания явленного мне знания, я начал следовать ему в земле как над землей, в воздухе, и дышать на семя и корни, и они теплели, готовые к жизни, в не были мертвы, как казалоеь мне. Но если не теплели, я, превозмогая во сне остатки глупой земной брезгливости, брал их в рот, целовал, поил влагой слюны и помещал на место, которое они занимали, и чувствовал в каждом начало жизни. И я удивился: никогда, живя над землей. не чувствовал и не замечал я на ней такого количества жизни! Оне обступала меня со всех сторон и была не понятием, но сущеетвом бесконечно многоликим, чья слабость, хрупкость и зависимость равнялись его всемогуществу и тайне происхождения. Я боялся пошевельнуться, чтобы не задеть проклюнувшийся росток укропа и высунувшийся из расщепленного огуречного клювика зеленый жадный язычок жизни, и не стал переворачивать клубни картошки так, чтобы сподручней было белым и лиловым колоскам вырваться тура, где мне было холодно, а им тепло. Они сами находили дорогу к солнцу, а я понимал, чтоо, живя на земле, не знал правил бережного отношения к жизни, способствования ее росту, зрелости и ожиданию часа жатвы… Я чуял, что наро мной уже зеленеет ботва, догоняя соседние огороды и поля, и слышал голос то ли отца, то ли одного из подследственных: «Ты возомнил в своей гордыне, что есть на свете мертвые души. Нет мертвых душ! Но есть видимость отсутствия в них жизни и готовность жить после освящения дыханием Света. Ты, главное, не убивай, ты способствуй! В остальном разберутся без тебя!»