Рукопись, найденная в ванне
Шрифт:
Толстый тут же бросился помогать ему, а худой инициатор этого необычного торжества по имени, как я не сразу запомнил, Баранн со скрещенными на груди руками, словно полководец на холме перед битвой, окинул взглядом все, чем был завален стол.
– Извините, – прозвучало сбоку от меня.
Я дал дорогу улыбавшемуся юноше, который под мышками и в обеих руках нес бутылки вина. Избавившись от своей ноши, он возвратился, чтобы представиться:
– Клаппершлаг.
Затем уважительно пожал мне руку.
– Аспирант… со вчерашнего дня, – добавил
– Прошу, друзья! По местам! – возвестил Баранн, потирая руки.
Не успели мы еще как следует усесться на опасно потрескивающие стулья, а он уже ловко и с алчной усмешкой, перекосившей его лицо влево, налил всем нам, поднял бокал и воскликнул:
– Господа! Здание!
– И-эх! – грянуло словно из одной груди.
Мы чокнулись и выпили. Незнакомый по вкусу алкогольный напиток слабым огнем медленно растекся у меня в груди. Баранн снова налил всем, понюхал рюмку, чмокнул и выкрикнул: – В дополнение к первой!
Я залпом выпил. Крематор, развалившись на стуле, закусывал бутербродами и ловко выплевывал семечки от огурцов, стараясь попасть в тарелку юноше. Баранн все наливал и наливал.
Мне сделалось жарко. Через какое-то время я уже не ощущал выпитого, лишь вместе с окружающими погружался в густую, светлую, колеблющуюся субстанцию.
Едва рюмки успевали наполниться, как их уже требовалось выпить, словно в этом было что-то неотложное, словно в любую минуту эту столь неожиданную, импровизированную пирушку что-то могло прервать.
Странным казалось также и чрезмерное оживление этих людей, которое никак не объяснялось несколькими выпитыми рюмками.
– Что это за торт? Прованский? – спрашивал с набитым ртом толстый.
– Хе-хе, прованский, – ответил ему Баранн.
Крематор хохотал, неся всякий вздор: шутки, прибаутки, пьяные присловья.
– Твое здоровье, Бараннина, и твое, труполюб! – проревел толстый.
– Танатофилия – это влечение к смерти, а не к умершим, невежда, – отрезал крематор.
Вскоре разговаривать стало совершенно невозможно. Даже крики тонули в общем хаосе. Тост следовал за тостом, приглашение за приглашением. Я пил охотно, поскольку остроты и шутки моих собеседников казались мне до невозможности плоскими, и я старался утопить в вине мое омерзение и отвращение. Баранн, заходясь фальцетом, под собственное визгливое пение демонстрировал, вышагивая по салфетке сладострастно выгнутыми пальцами, танец пьяной пары, крематор то хлестал водку стаканами, то швырял огурцами в молодого человека, который не очень-то от них уклонялся. Толстый же ревел, как буйвол:
– Гуляй, душа! Ой-ля-ля!
– Гуляй! Эге-гей! – вопили в ответ ему.
Потом он вскочил на ноги, покачнулся, сорвал с головы парик и, швырнув его на пол, заявил, блестя потной обнаженной лысиной:
– Эх, гулять – так гулять! Друзья! Сыграем в западни!
– В западни!
– Нет, давайте в загадки!
– Хи-хи! Ха-ха!
Они ржали, кривляясь друг перед другом.
– За чувства наши братские! За счастья буйный пляс! – кричал крематор, целуя себе руки.
– А также за успех лечения. За доктора, приятели дорогие! Не будем забывать о докторе! – взвизгнул Баранн.
– Жаль, что нет девочек. Устроили бы танцы…
– Эх! Девочки! Эх, грех! Сладостные утехи!
– Эх, парад! Маршируют шпики! – выл толстый, не обращая ни на кого внимания, потом вдруг замолчал, икнул, окинул нас налитыми кровью глазами и облизнулся, показывая тонкий, маленький, какой-то девчоночий язычок.
"Что я тут делаю? – подумал я с ужасом. – До чего омерзительно это службистское низкопробное пьянство восьмого ранга! Как же они силятся быть оригинальными…"
– Господа! За ключника! За швейцара нашего! Виват, крематор! Виват, гульба! – пискляво кричал кто-то из-под стола.
– Да! Да здравствует!
– Залпом за него!
– Ручейком!
– Огурчиком! – нескладно вопил хор.
Мне стало даже жалко бедного юношу – как же мерзко они его спаивали, то и дело подливая ему. Толстый, с набрякшей, покрасневшей, словно грозившей лопнуть лысиной – лишь дряблая шея неестественно белела под ней – зазвонил о стекло, а когда это не помогло, швырнул бутылку об пол.
Звук бьющегося стекла вызвал мгновенную тишину, в которой он попытался заговорить, опершись на руки, но ему мешал душивший его смех. Он лишь подавал дрожащими руками знаки, чтобы все подождали. Наконец он выдавил:
– Гулянка! Товарищеская игра! Загадки!
– Ладно! – проревели все. – Пущай! Давайте! Кто первый?
– На равнине Дом стоит, жизнь вмещая бурную. Эх, люби же крепко ты душу агентурную, – это вопил Баранн.
– Господа, братья милые! – пытался перекричать его толстый. – Номер первый: кто видел инструкцию?
Ответом был взрыв хохота. Я содрогнулся, глядя на дергающиеся тела и разинутые рты. Крематор и юноша почти рыдали. Юноша пискнул:
– Ухо от селедки!
Снова удерживаемые нетвердой рукой рюмки со стеклянным звоном сошлись над скатертью. Умиленный крематор покрывал поцелуями теперь уже внутренние стороны своих ладоней. Баранн, сидевший напротив меня, опрокинул в рот рюмку водки.
Я обратил внимание, что при этом он ткнул краем рюмки в нос, и тот затем не восстановил свою форму, а так и остался с вмятинкой посередине. Хозяин носа этого даже не заметил. "Видимо, восковой" – решил я, но впечатления на меня это не произвело. Толстый, которому становилось все жарче, обнажился до пояса, повесил через плечо пижамную куртку и теперь сидел, поблескивая по'том на густой растительности на груди, жирный, отвратительный. Затем он отстегнул и уши.
– Ибо здесь шпионства рай, рай здесь для шпионства! – вдруг стали петь на два голоса Баранн и юноша. Голубые глаза юноши блуждали теперь совсем уже безумно.