Шрифт:
РУКОПИСЬ
Мы сидели за поздним завтраком в кафе на улице Дизенгоф в Тель-Авиве. Моя гостья — женщина на исходе пятого десятка с шапкой свежевыкрашенных рыжих волос — заказала апельсиновый сок, омлет и черный кофе. Искрящимися от серебристого лака ногтями она извлекла из перламутровой коробочки крупинки сахарина и бросила их в чашку. Уже почти четверть века я был знаком с ней — актрисой варшавского варьете «Кундас», потом женой издателя Морриса Рашкаса, а позже — любовницей моего покойного друга — писателя Менаше Линдера. Здесь, в Израиле, она вышла замуж за журналиста Иехуду Хадади, который на десяток лет моложе ее. На варшавской сцене она выступала под псевдонимом «Шивта» — так звали колдунью из еврейских сказок, сводившую с пути праведного мальчиков из иешив, кравшую младенцев у молодых матерей и бродившую по ночам нагишом. Девичья фамилия моей гостьи была Клейнминц.
В «Кундасе» от ее непристойных куплетов и специально для нее сочиненных Менаше Линдером монологов буквально дымилась сцена. Рецензенты были без ума от ее милого личика,
1
Лойшкл (идиш) — жеребеночек, коняшка.
— Лошикл, — сказала она, — если бы кто-нибудь нагадал мне в Казахстане, что в один прекрасный день мы с тобой будем сидеть в Тель-Авиве, я приняла бы это за шутку. Но если человек выживает, ничего невозможного уже нет. Рубила же я по двенадцать часов на дню сучья на лесоповале. Да, именно этим мы и занимались — голодные, холодные, завшивевшие. Кстати, Хадади хотел взять у тебя интервью для своей газеты.
— С удовольствием. Где он раскопал такую фамилию — Хадади?
— Кто его знает? Они все берут имена из Аггады. [2] По-настоящему его зовут Цейнвель Зильберштейн. Да у меня самой было не меньше дюжины имен. Между сорок вторым и сорок четвертым годами я была Норой Давидовной Стучковой. Смешно, а?!
2
Аггада (ивр.) — букв. «повествование»; часть Устного закона (Талмуда), не имеющая характера религиозно-юридической регламентации; охватывает притчи, легенды, философско-теологические рассуждения.
— Почему вы расстались с Менаше? — спросил я.
— Я знала, что ты об этом спросишь. Лошикл, наша история настолько странная, что мне самой иногда не верится, что это было на самом деле. После тридцать девятого года моя жизнь превратилась в нескончаемый кошмар. Бывает, я еще сейчас вскакиваю среди ночи и не помню, кто я такая, как меня зовут и кто лежит рядом. Растрясу Иехуду, он начинает ворчать: "Ма ат роца? (Чего тебе?)" Только услышав его иврит, я вспоминаю, что живу на Святой Земле.
— Почему вы расстались с Менаше?
— Ты действительно хочешь это выяснить?
— Очень.
— Всего, Лошикл, не знает никто. Но тебе я расскажу все. Кому, в конце концов, как не тебе? Где бы меня ни носило, не было дня без мысли о Менаше. Никого я так не любила, как его — и никогда не полюблю. За него я могла бы пойти в огонь и воду. Поверь, это — не пустая фраза, я это доказала. Я знаю, ты считаешь меня легкомысленной. В глубине души ты остаешься хасидом. [3] Но даже святая не делала бы десятой доли того, что сделала я для Менаше.
3
Хасид (ивр.) — букв, «благочестивый»; в Библии и раввинистической литературе праведник, отличающийся сугубо строгим соблюдением религиозных и этических предписаний иудаизма; с XVIII в. — приверженец хасидизма (религиозно-мистического народного движения, зародившегося среди евреев Подолии и Волыни и распространившегося впоследствии по всей Украине и Польше; поныне в разных странах мира существуют хасидские общины).
— Рассказывай.
— После твоего отъезда в Америку наступили наши лучшие годы — увы, такие краткие. Мы знали, что сдвигается ужасная война, и поэтому каждый день был подарком. Менаше читал мне все им написанное. Я перепечатывала его работы, приводила в порядок этот вечный хаос. Ты же помнишь, какой он был растяпистый — даже нумеровать страницы собственных рукописей так и не выучился. Только одно у его было на уме — женщины. Я устала бороться. Я сказала себе: "Он такой, и никакая сила его не изменит". Менаше тоже все более и более привязывался ко мне. Я пошла работать маникюршей и зарабатывала на нас обоих. Не хочешь — не верь, но я готовила еду для его пассий. И чем старше он становился, тем больше внушал себе, что он все еще великий донжуан. На самом деле временами он бывал полным импотентом. День на день не приходился: то гигант, то инвалид. Зачем ему нужны были эти грязные твари? Он был просто большим ребенком. Так оно и шло, пока не началась война. Менаше редко читал газеты да и радио не включал. Война ведь не грянула как гром среди ясного неба — уже в июле тридцать девятого на варшавских улицах рыли траншеи и строили баррикады. Даже раввины взялись за лопаты. Ощущая, что Гитлер собирается напасть на них, поляки перестали сводить
Да, забыла рассказать тебе главное. Годами Менаше ни черта не делал, и вдруг, это было в тридцать восьмом году, ему вдруг безумно захотелось написать роман. Муза, наконец, снизошла к нему, и он написал книгу, лучше которой у него, по-моему, ничего не было. Я ее перепечатывала, и если мне что-нибудь не нравилось, он всегда исправлял. Эта вещь была биографической, но не совсем. Стоило газетам узнать о романе, как они наперебой захотели его печатать. Но он решил не публиковать ни строчки, пока не сделает работу целиком. Он вылизывал каждое предложение. Некоторые главы переписывал по три, а то и по четыре раза. Он собирался назвать книгу «Ступеньки» — неплохо, если учесть, что каждая глава описывала какой-то период его жизни. Он успел закончить только первую часть. А роман был задуман как трилогия.
Когда пришло время собирать пожитки, я спросила Менаше: "Ты упаковал рукописи?". Он ответил: "Только 'Ступеньки'. Остальное пусть фашисты читают!" Менаше взял пару небольших чемоданов, а я покидала в рюкзак одежду и обувь — столько, сколько могла унести. И мы двинулись в сторону моста. Впереди и сзади нас шли тысячи мужчин. Женщин было мало. Все это напоминало гигантскую похоронную процессию, да так оно и было на самом деле. Большинство из этих людей погибло — кто под бомбами, кто от рук фашистов после сорок первого года, кто в сталинских лагерях. Некоторые оптимисты волокли громадные кофры, но еще до моста побросали их. Всех донимал голод, страх, сон. Чтобы облегчить путь, люди скидывали с себя пальто, пиджаки, обувь. Менаше еле передвигал ноги, но упорно тащил оба чемоданчика всю ночь напролет. Мы шли в Белосток, потому что Сталин и Гитлер поделили Польшу, и Белосток теперь принадлежал русским. По дороге мы встречали журналистов, писателей и тех, кто мнил себя писателями. Все как один тащили свои сочинения! Даже отчаяние не подавило во мне смех. Кому сейчас нужна была их писанина?! Если б я стала рассказывать тебе, как мы добирались до Белостока, сидеть бы нам тут до утра. Один из чемоданов Менаше бросил. Правда, перед этим я проверила, чтоб в нем, не дай Бог, не осталась рукопись. Менаше впал в такое уныние, что перестал говорить. Он забыл дома бритву и начал зарастать пегой щетиной. Первое, что он сделал, когда мы остановились, наконец, в какой-то деревушке — побрился. Некоторые города уже были стерты с лица земли немецкими бомбами, а иные стояли еще нетронутые, и жизнь в них текла, словно никакой войны в помине не было. Поразительно, но нашлись молодые люди из числа почитателей идишистской литературы, захотевшие послушать лекцию Менаше. Вот ведь как устроены люди — за мгновение до смерти все их помыслы устремлены к жизни! Один из этих чудаков даже влюбился в меня, пытался соблазнить. Я просто не знала, что делать: плакать или смеяться.
Творившееся в Белостоке не поддается описанию. После того, как город перешел в руки Советов и опасность войны миновала, выжившие повели себя, точно заново воскресшие. Из Москвы, Харькова, Киева понаехали советско-идишистские писатели, чтобы от имени партии приветствовать своих собратьев по перу. Коммунизм сразу стал ходовым товаром. Те, кто на самом деле были в Польше коммунистами — таких были единицы, — стали настолько важными, что, представь себе, собирались поехать в Кремль подсобить Сталину в его трудах. Даже известные антикоммунисты начали выдавать себя за давних, хоть и тайных доброжелателей или пылких попутчиков. Все до единого козыряли своим пролетарским происхождением. Каждый выкапывал из своей родословной дядю-сапожника, свояка-кучера, или какого-нибудь родича, сидевшего в польской тюрьме за «это». У некоторых внезапно обнаруживался дедушка-крестьянин.
Менаше в самом деле был из рабочей семьи, но гордость не позволяла ему этим козырять. Советские писатели отнеслись к нему с полным уважением. Шли разговоры об издании большой антологии и об открытии издательства для беженцев. Будущие издатели спросили у Менаше, не привез ли он с собой какие-нибудь рукописи. Я стояла рядом и рассказала о «Ступеньках». Хотя Менаше ненавидел, когда я его хвалила — сколько у нас по этому поводу было ругани! — я им высказала, что думаю о романе. Все безумно заинтересовались. Для издания произведений беженцев были выделены деньги, и мы договорились, что на следующий день я принесу рукопись. Нам пообещали солидный аванс и хорошую квартиру. На этот раз Менаше не корил меня за похвальбу.